Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, отец всякий раз возвращался с завода больной, еле ноги передвигал. Он очень этого мастера боялся, понимал, что тот не просто выпускает пар – может раскрутиться такое дело, что никакой Телегин не поможет. Отец мечтал пойти работать в соседнюю с нами школу, где позарез был нужен учитель немецкого языка, но РОНО в Ухте – не знаю, как в других местах – брать на работу ссыльных категорически запрещало. Решить вопрос мог только местный оперуполномоченный, который к отцу относился неплохо и нужную бумажку ему уже не раз обещал, но пока ее не было.
К тому времени, что я приехала, отец успел отчаяться. Впрочем, потом я узнала, что у него, еще когда он встречал меня на Ухтинском вокзале, был план, как всё поправить. К счастью, он ничего не форсировал, правильно рассудил, что мне надо дать обжиться, привыкнуть к новому месту. Я стала ходить в ту самую школу, куда он хотел устроиться работать. Было это за месяц до зимних каникул, то есть уже в середине года. Пришла в класс, где ребята давно знали, кто с кем и кто против кого. В общем, где жизнь устоялась.
Новичку при таком раскладе нелегко. В лучшем случае тебя не замечают, но, бывает, делаешься изгоем, настоящим козлом отпущения. Я очень боялась, однако мне повезло. Соседями отца по бараку, прямо стенка в стенку, была семья, напоминающая нашу. Моя ровесница и, как сразу выяснилось, одноклассница Наташа и ее отец Алексей Гарбузов, ученый-гляциолог, преподававший в свое время в МГУ. В тридцать первом году он ввязался в дискуссию об освоении Арктики и попал под раздачу. Сел на пять лет по обвинению во вредительстве, пораженчестве и с тех пор, как и отец, сначала строил Беломорско-Балтийский канал, потом валил лес в Озерлаге.
Когда отбыл срок, назад в Москву его не пустили, в качестве места ссылки определили Коми Республику. Хорошие гляциологи были в стране наперечет, и он помогал местным инженерам прокладывать дороги, строить дома на вечной мерзлоте. Матери у Наташи не было: она умерла три года назад, Гарбузов еще сидел, и Наташа, оставшись одна, привыкла полагаться на себя. Тем более что и в Ухте отец жил дома по неделе, максимум по полторы. Обработает материалы, и снова в месячную командировку. Один из лучших наших мерзлотоведов, он консультировал дорожные службы по обе стороны Урала, от Северной Двины до низовьев Оби.
Понятно, что Наташа была только рада, когда я полдня и больше проводила у нее, часто у них и ночевала. Мы всё делали вместе: и играли, и готовили уроки, сердечных тайн друг от друга у нас тоже не было. Скрыть что бы то ни было от подруги, о чем-нибудь умолчать или обойти стороной нам в голову не приходило, и она и я сочли бы это за предательство.
В классе Наташа была несомненным лидером, уверенная в себе и решительная, необычайно способная, она всё схватывала на лету. Я уже говорила, что прежде училась в одной из лучших московских школ, в 110-й, была в ней не на последних ролях, и всё равно, чтобы не отстать от Наташи, приходилось ой как стараться. Ясно, что, когда она взяла меня под свое крыло, предложила дружить, сидеть за одной партой, весь класс понял, что я своя, и с тех пор в этой ухтинской средней школе мне было так же хорошо, как и в родной 110-й.
Короче, мы с Наташей почти не расставались. Она ходила в драмкружок, ну и я записалась. Как и она, стала петь в школьном хоре, тут только одно было плохо – у нас оказались разные голоса: у нее сильное и очень приятное сопрано, а у меня чистое, хотя слабое, контральто, и на спевках мы стояли далеко друг от друга. Вместе с Наташей я ходила работать на опытную сельскохозяйственную станцию, где нас учили, что и как можно выращивать на земле, под которой никогда не тает лед.
В общем, я с Наташей была не разлей вода, и у отца в Ухте не было более близкого друга, чем Алексей Гарбузов. Когда в бесконечных гарбузовских разъездах случались перерывы, они всякий вечер чаевничали и играли в шахматы. Сначала договаривались об одной партии, потом играли контровую и дальше, войдя в азарт, не останавливались уже до середины ночи. За чаем разговаривали, причем весьма откровенно.
Отец рассказывал о заводе, о тамошнем бардаке. Гарбузов – о километрами тонущих дорогах, всё равно – гатях, обычных грунтовых и железнодорожных путях. О перекрученных морозом рельсах, которые кладут без правильной отсыпки грунта, иногда прямо на болото. Но главное, о десятках тысяч зэков, которые каждый год мрут в здешних лагерях. Они обсуждали и политику, и науку, и новые журнальные публикации, короче, держались друг с другом безо всякой цензуры.
В Москве, – говорила Галина Николаевна, – никто из тех, кого я знала, такие разговоры вести бы не осмелился. Так мы прожили полтора месяца. Отец, как и раньше, страдал на своем заводе. Повторял, что дело для него может обернуться новым сроком, я, конечно, за него переживала, но в остальном всё было неплохо. Со школой и учебой в порядке, у меня была близкая подруга, такая, о какой я мечтала еще в Москве и какой никогда в жизни не имела.
Дом я тоже сумела поставить, кормила отца, обстирывала его, убиралась. Ели мы, можно даже сказать, хорошо: сверх того, что отцу давали по рабочей карточке, время от времени у нас на столе была еще и зелень. Для Севера – огромная редкость. Пучок то петрушки, то укропа в награду за ударную работу мне подбрасывали в теплице на опытной станции. Я была горда, что справляюсь.
Тем более что отца, каким я его застала, и нынешнего невозможно было сравнить. На теле наросло мясо, он стал увереннее ходить, даже на заводе, насколько я понимаю, дела у него теперь шли лучше. Как-то он обмолвился, что если раньше запарывал каждую вторую деталь, то сейчас, когда появилась сила затянуть патрон, план он выполняет, работает не лучше, но и не хуже других, и ему кажется, что, если так пойдет дальше, мастер потеряет к нему интерес. Вдобавок под моим влиянием отец, месяц попричитав, как дорого, согласился вставить новые зубы. Из Москвы я привезла довольно много денег, их должно было хватить. В общем, у нас всё шло лучше, чем я ожидала, даже то, что я знала, что он стукач и каждую неделю носит отчеты местному оперуполномоченному, меня не очень смущало. Он почти этого и не скрывал. Как-то бросил, что ничего особенного тут нет, не он один такой. В другой раз сказал, что его завербовали еще в вологодской ссылке, когда отбывал свой второй срок. С тех пор он на крючке, и сорваться уже не получится.
Я и другое от него слышала в том же духе. Например, что стукачей на воле и по зонам столько, что использовать, что они пишут, никому не под силу. Всю остальную страну придется засадить, ни одного человека не останется пахать, сеять или на фабрике полотно ткать. Если я думаю, что на свете есть или были люди, кого он, отец, лично отправил за решетку, это чушь.
Арест всегда часть большого плана – случайностей здесь не бывает. Просто, что надо власти, мы не понимаем и никогда не поймем. Наше право гадать на кофейной гуще. А вообще-то, кого брать, когда и в чем обвинить – всё давно расписано и тихо-мирно лежит в папочке, ждет своего часа. Мы бежим на работу и с работы, топчемся в магазинах, а про этот дамоклов меч и знать не хотим, и правильно, что не хотим, потому что иначе жить нельзя, в дурке окажешься.
Для следователя, говорил отец, доносы – вещь, конечно, полезная: арестованный, если он видит, что запираться нет смысла, он как на ладони, сразу колется, ни у кого лишнего времени не отнимает. Но и без того, если захотят сломать, сломают за милую душу, подпишешь всё, что сунут, и не пикнешь. Отец, понятно, видел, что́ я продолжаю думать о стукачах, потому и позже иногда о доносах заговаривал. Как-то сказал, что в них, ясное дело, есть смысл, потому и пишут. Но смысл этот в тебе, в их авторе. Если ты подписал бумагу о сотрудничестве, согласился быть сексотом – одно дело, а не согласился и, довольный собой, ушел – совсем другое. Если стучишь, значит, небезнадежен, не так закоренел во зле, как власть о тебе раньше думала.