Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юная Маша облекает в стихи свои задушевные мысли:
Или
По настоянию Державина, Хераскова, Карамзина в начале нового века издаются ее сочинения в стихах и прозе «Некоторые черты природы и истины, или Оттенки мыслей и чувств моих». Читая эту книгу, начинаешь догадываться, что Мария Поспелова неотторжима от дикой девственной природы, которая одарила ее поэтическим воображением. Юная воспитанница природы слышит свое дыхание в шорохе листьев, свой шаг — в дуновении ветра, свой голос — в песне соловья. «О Природа могущественная! — обращается она к своей властительнице. — Во время прелестной весны и цветущего лета душа моя, кажется, расцветает вместе с тобою. Она становится свободнее, оживают способности ее вместе с оживляющимся творением, обновляются чувства мои вместе с обновляющеюся красотою твоею».
Но Поспеловой было отпущено немного лет, врачи не смогли остановить традиционную болезнь городских бедняков — чахотку. И уже не она, а о ней написали на камне:
Многих еще юных сочинителей предстояло потерять русской литературе, прежде чем она достигла зенита и обрела долгую память.
Двадцатитысячная толпа москвичей провожала 19 августа 1853 года к месту последнего упокоения на кладбище Введенских гор главного доктора московских тюремных больниц, действительного статского советника Федора Петровича Гааза. Полицмейстер Цинский, которого генерал-губернатор Закревский отрядил для организации порядка на похоронах, увидев Москву в скорби возле гроба святого доктора, вместе с отрядом своих казаков спешился и до самого кладбища шел в толпе простолюдинов.
Над могилой друга бедных москвичи стояли тихо, речей не произносили. Все вдруг поняли, что никакие слова не в силах передать печаль о кончине человека, которого любили без зависти и страсти, к которому привыкли, как к чему-то столь же необходимому, как хлеб и вода. Лишь позже, за домашними запорами, повторяли его предсмертные слова: «Я не знал, что человек может вынести столько страданий» и судачили: о себе он это сказал, о несчастных арестантах, которым помогал всю жизнь, или о всех нас?.. Выходило, как ни поверни, все правда.
В 1806 году началась в Москве врачебная карьера уроженца старинного немецкого городка Мюнстерейфел Фридриха Гааза точно так же, как у других лекарей-иноземцев, наезжавших в Россию практиковаться под покровительством знатных бар и наживать стотысячные капиталы, оставаясь чуждыми бедам и упованиям русского народа. Но насытившись «благородными» недугами господ, Гааз перешел на дорогу, не сулившую ни почестей, ни богатства, а только вечные заботы да никого не привлекавшую любовь бедняков и отверженных.
Постепенно исчезли у тюремного доктора карета с четырьмя белыми рысаками, запряженными цугом, городской особняк с модной мебелью, подмосковное имение с суконной фабрикой. Даже хоронить его пришлось на полицейский счет, потому как единственной пригодной для продажи вещью в опустевшей квартире доктора в здании Полицейской больницы оказалась недорогая подзорная труба. Федор Петрович был романтиком, любил по ночам любоваться звездами, уверяя себя, что в том далеком мире люди живут по справедливости: вразумляя беспорядочных, утешая малодушных, поддерживая слабых.
А наутро смешной чудак в поношенном черном фраке с длинными узкими фалдами, в стоптанных желтых башмаках, с Владимирским крестом в петлице вновь безбоязненно входил в камеры «опасных» — проклейменных, наказанных плетьми и приговоренных в рудники без сроку — и спрашивал: «Не имеете ли какой-нибудь нужды?»
Невозможно перечислить его разнообразные полезные начинания в «мрачные времена первой половины XIX века», когда многие русские люди, презирая всякую деятельность при существующем строе, привыкали к лени, равнодушию, пренебрежению к Отечеству. Гааз же непрестанно трудился и, благодаря его неутомимой деятельности, арестанты в Москве получили право подавать прошения на пересмотр их дел, перековывались в легкие, обтянутые кожей «гаазовские» кандалы, желающие могли трудиться в мастерских при Городском пересыльном замке и обучаться в школе. В московских тюрьмах была улучшена пища, детей и жен, следующих за своими осужденными кормильцами в Сибирь, стали снабжать деньгами и теплой одеждой, бесплатно раздавались книги. Гааз строил больницы и приюты, выпрашивал пожертвования, бегал по канцеляриям за справками для оправдания невинно осужденных. Арестанты сложили даже поговорку: «У Гааза нет отказа» и со слезами благодарности покидали старушку Москву.
Конечно, не многого мог бы добиться филантроп, будь он одинок, не имей поддержки в лице московских обывателей. Он с благодарностью писал о них: «В российском народе есть перед всеми другими качествами блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всем, в чем он нуждается».
Сменявшие друг друга московские генерал-губернаторы вынуждены были смотреть сквозь пальцы на «беспорядки», чинимые в тюрьмах иноземным лекарем, так как борьба с ним была утомительна и непопулярна. Они и сами не брезговали помощью филантропа, когда Москву посещала холера или какое иное моровое бедствие. Одно появление на улицах города святого доктора могло успокоить безумную толпу и напомнить каждому, что у него есть разум и обязанности перед ближними.
«Такие люди, как Гааз, — по словам В. А. Жуковского, — будут во всех странах и племенах звездами путеводными; при блеске их что б труженик земной ни испытал, душой он не падает и вера в лучшее в нем не погибнет».
Гааза вместе с Суворовым и Кутузовым Ф. М. Достоевский назвал лучшими русскими людьми. В «Былом и думах» А. И. Герцен с надеждой писал, что память об этом преоригинальном чудаке не заглохнет «в лебеде официальных некрологов». О нем вспоминал А. П. Чехов во время поездки на Сахалин.
Федор Петрович, отправившись однажды в Городской пересыльный замок на Воробьевых горах, увидел на улице под забором умирающую женщину. Он посадил несчастную в свою карету и отвез в тюремную больницу. Затем немедленно отправился к тогдашнему московскому генерал-губернатору князю Щербатову и, рыдая, упал перед ним на колени.
— Что с вами, Федор Петрович? — спросил изумленный князь.