Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ощущая в себе неизвестно откуда взявшийся талант акробата, Левка вскарабкался на дерево, однако до цветов все равно не дотянулся. Спускаться вниз с пустыми руками было стыдно, и Левка полез выше, сам удивляясь своей прыти.
Опомнился он только на самой вершине дерева, когда чересчур тонкие сучья стали гнуться и трещать под ним. Красные свечи цветов сплошь покрывали крону — и выше Левки, и ниже его, и рядом с ним. Тем не менее дотянуться до них было невозможно. Цветы принципиально чурались человеческих рук. Пора было, признав поражение, спускаться, но ноги вместо надежной опоры находили только хлипкие, ломкие веточки.
Догадываясь, что его ожидает, Левка глянул вниз. До земли, наверное, были километры. Падение грозило неминуемой гибелью. Женщина, так поразившая его своей статью, стояла уже у подножия дерева, и Левка хорошо видел ее, хотя весь остальной мир превратился в дальнюю даль. Как ни странно, это была Лилечка — повзрослевшая, загорелая, немного чужая. В глазах ее, воздетых горе, светились печаль и сочувствие.
И тут Левка осознал, что это не Лилечка, вернее, не одна только Лилечка — это все лучшее, что есть у него в жизни, это несбыточные мечты, надежды на спасение, это покой, любовь, счастье и еще что-то невыразимо прекрасное и притягательное, чего он сейчас лишится навсегда.
Падение было болезненным, но мгновенным. Левка проснулся в холодном поту, с судорожно колотящимся сердцем и ощущением застрявшего в горле вопля.
Лилечки поблизости, конечно же, не было, но он ясно видел дерево, на которое только что взбирался. Под ударами ветра оно размахивало всеми своими цветами, словно бы приветствуя приближающуюся бурю. Мокрый сад обступал его, вокруг дрожала под дождем крапива — трава пустырей и пепелищ, в лужах плавали опавшие яблоки, но над головой была не серая мгла Будетляндии, а холодно поблескивающий хрусталь Синьки.
Это не могло быть сном, потому что пребывающий во сне человек не способен ни обдумать, ни оценить его, а Левка прекрасно осознавал всю дикость своего положения. Он даже ущипнул себя успел — и, как положено, ощутил боль.
Это послужило как бы сигналом к перемене декораций. Все, что до этого составляло абсолютно достоверную картину мокнущего под дождем будетляндского сада, рассыпалось на множество составных частей, каждая из которых представляла собой хорошо знакомую Цыпфу трепетавшую лиловую стрекозу.
Всего один миг стрекозы существовали сами по себе, а затем их необъятная стая превратилась в желтую степь, горизонты которой тонули в дрожащем знойном мареве. Ничего не было в сожженной солнцем степи: ни людей, ни животных, только кое-где торчали одиночные деревья, похожие на полуоткрытые зонтики. И хотя картина эта продержалась довольно долго, Левка не ощутил ни жары, ни запаха сухой земли, ни душевного трепета. Если это и был сон, то не его.
Следующий овеществленный мираж был до того непристоен, что Левка воровато прижмурился, как это делают дети, внезапно проснувшиеся в комнате, где взрослые занимаются чем-то непотребным, но мучительно волнующим. Интерьер, в котором он оказался на этот раз, представлял собой убого обставленный служебный кабинет с мебелью, помеченной намалеванными от руки белыми цифрами. Центральной деталью композиции являлся расшатанный клеенчатый диван, имевший, как и военный корабль, гордое имя «Инв. № 082».
Рассмотреть тех, кто заставлял этот диван скрипеть на разные лады, Левка со своей позиции не мог. Отчетливо видны были только босые мужские ступни с длинными корявыми пальцами да голая женская спина с родинкой на лопатке и розовым рубцом от чересчур тесного лифчика. Спина эта, а особенно ее нижняя, более округлая часть совершала энергичные движения не только вверх-вниз, но и вправо-влево. В такт с этими азартными движениями скрипели пружины дивана, шевелились большие пальцы мужских ног и подрагивала под потолком пыльная лампочка.
Неизвестно, как долго продолжалась бы эта похабная сцена и кто бы в конечном итоге сломался первым — мужчина, женщина или диван, — но чей-то грубый голос, вымолвивший загадочную фразу: «Так вы, значит, храм закона превратили в блудилище!», — разрушил и эту иллюзию.
Лиловые стрекозы рассыпались, как стекляшки в калейдоскопе, и тут же соединились уже совсем в другую композицию. Пейзажа как таково-то на сей раз не было. Доступный взору мир напоминал скорее полотняный задник кукольного театра, за которым шевелились смутные тени арлекинов и коломбин.
Затем непосредственно из пустоты возникла колода карт, но не самодельных, затертых до дыр, а настоящих — с атласно поблескивающими, тщательно прорисованными картинками.
Перевернувшись пестрой рубашкой вверх, колода сама собой перетасовалась — с пулеметной скоростью и почти таким же треском. Еще ничего из ряда вон выходящего не случилось — ни плохого, ни хорошего, — но Левкой почему-то овладела неясная тревога. Сухой картонный треск, столь характерный для залов казино и тайных притонов, но совершенно чуждый для того места, где ныне находилась ватага, наконец прекратился, и после короткой паузы из колоды со щелчком вылетела одинокая карта. Это был бубновый король, имевший бесспорное портретное сходство с Зябликом.
Крутнувшись в воздухе, карта встала торчком, и в ней тут же возникло несколько отверстий с рваными краями — как раз в том месте, где полагалось быть королевскому животу.
Появившаяся без промедления вторая карта изображала Смыкова в образе короля червей. Едва покинув колоду, она сразу разлетелась в клочья.
Левка уже догадывался, какая карта должна появиться третьей. Действительно, это была червонная дама с худеньким Веркиным личиком, но обычной для карточных див пышной грудью. Ярко вспыхнув еще в полете, эта карта грудой пепла осыпалась на остатки своих предшественниц.
Для Левки наступил решающий момент. Какая бы карта сейчас ни выпала — трефовая дама или пиковый валет, — они интересовали его в равной степени. Однако пауза почему-то затягивалась. Тот, чей сон проецировался теперь в зримой реальности, явно боялся узнать приговор судьбы. Наконец колода шевельнулась, и из нее медленно-медленно стали выползать сразу две карты. Шли они с натугой, короткими рывками, словно не по глянцевому картону скользили, а по наждачной бумаге.
Сгорающий от нетерпения Лева уже хотел собственными руками помочь столь мучительному процессу, но в этот момент колода рассыпалась, словно подхваченная порывом бури. Каждая из карт превратилась в лиловую стрекозу, а те, в свою очередь, завели бешеный хоровод, совсем как летучие мыши в Вальпургиеву ночь.
Для утомленного и разочарованного Цыпфа это оказалось последней каплей, переполнившей довольно-таки объемную чашу его терпения. Он уткнулся лицом в сгиб локтя, плотно зажмурил глаза и вдобавок еще натянул на голову чью-то куртку (ее хозяин недовольно забубнил и заворочался во сне).
Отрубился Левка мгновенно, как будто бы его кувалдой по башке долбанули, и почивал без всяких сновидений до того самого момента, когда его принялись трясти, толкать и щекотать сразу несколько рук.
Как ни странно, но Лева проснулся под крышей, окруженный не только всеми членами ватаги, но и четырьмя стенами — не прозрачными, а вполне реальными. Помещение, в котором он сейчас находился, отличалось своеобразным казенным уютом, свойственным местам принудительного проживания: казармам, тюрьмам, приютам. В изголовье железных двухъярусных кроватей висели самодельные салфетки, иконки и вырезанные из журналов портреты кинозвезд, преимущественно женского пола. Единственное окно представляло собой глубокую нишу, резко сужающуюся к горловине. Контакту с внешним миром препятствовала внушительного вида решетка, стальная сетка-рабица, переплетенная вдобавок проводами сигнализации, и жестяной намордник. Зато дверь отсутствовала, и через пустой проем открывался вид на опостылевшие просторы Синьки.