Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Евреи и поляки развалили великую империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
– Ах, Федор Абрамович! – боязливо заулыбался Болтянский. – А у нас тут прибавление. Разрешите представить…
– Вижу! Не надо, – буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: – Татьяна!!!
Старики как по команде перестали жевать и опасливо оглянулись.
– Бегу-у-у! – Официантка торопливо катила к ним тележку.
Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и витаминного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.
Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами, продолжил питание.
– Приятного аппетита! – буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову сразу расхотелось есть.
Глава 13
Сосцы неандерталки
– А кто он такой, этот Федор Абрамович? – спросил писатель, когда соавторы вернулись в номер.
– Жуков-Хаит? – отозвался Жарынин, любовно набивая послеобеденную трубку, на сей раз янтарно-желтую, с длинным прямым мундштуком. – Как вам сказать… Тут в двух словах не объяснишь…
– Объясните в трех словах!
– Да и в трех не объяснишь.
– Странная у него фамилия!
– Если бы только фамилия…
– Он родственник поэту Хаиту?
– О, да!
– Может быть, все-таки расскажете? – раздраженно попросил Кокотов.
– Любопытство, Андрей Львович, – первый шаг к потере невинности, как справедливо заметил Сен-Жон Перс. Расскажу в другой раз.
– Ага, так же как про Пат Сэлендж…
– А я разве не дорассказал?
– Нет.
– И на чем же мы остановились? – Режиссер щелкнул автогенной зажигалкой, раскуривая трубку, и устроился в кресле поудобнее.
– Пат размышляет о том, чей бы оргазм выбрать на уик-энд! – с готовностью напомнил Андрей Львович.
– Да нет же! На чем мы остановились в вашем «Трубаче»?
– Не помню, – обидчиво соврал автор.
– Зато я помню! – Трубка не раскуривалась, и Жарынин, взяв тройничок, проткнул слишком плотно набитый табак в нескольких местах тонким металлическим стержнем. – Мы с вами остановились на «измученном лимоне». Найдите это место!
Кокотов, ненавидя себя, повиновался:
– Может, не будем читать вслух?
– А вам что, стыдно?
– Не стыдно… Но все это как-то странно…
– Имейте мужество до конца выслушать то, что сами написали! Ладно, если вам неприятно, я дочитаю…
Жарынин раскурил наконец трубку и выпустил такую мощную струю дыма, что очертания комнаты на время почти исчезли в ароматном клубящемся тумане. Затем он водрузил на нос китайчатые очки, брезгливо взял раскрытый на нужной странице журнал, некоторое время с сомнением смотрел в него, шевеля недоумевающими бровями, и медленно начал читать:
– «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.
Пестрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно шумел или даже роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло…» – Жарынин остановился. – Вы, коллега, играете сравнениями, как дурак – соплей! Ладно, не поджимайте губы – они у вас и так тонкие!
– Вы считаете, художественность в прозе вообще неуместна? – Андрей Львович даже похолодел от ярости.
– Искусство – это не «как», а «что»!
– Не согласен!
– Ваше право, но вы мне надоели! В конце концов, я вам не чтец-декламатор! Ваш рассказ – вы и читайте!
Режиссер швырнул журнал Кокотову и наполнил комнату сердитыми клубами табачного дыма.
Автор продолжил чтение, стараясь всем своим видом показать, что ради творчества готов снести любую бестактность, однако забывать или прощать хамство не в его правилах. Но постепенно родной текст умягчил сердце и увлек душу:
– «…вдруг Львов услышал мелодию давней, забытой песни, которая была в то лето страшно популярна – и ее по несколько раз в день крутил лагерный радиоузел. Он даже оглянулся, ища алюминиевые репродукторы, висевшие когда-то на столбах, но их давно уж не стало. И Львов понял, что мелодия звучит в нем самом, а губы невольно шепчут забытые слова:
Только прошу тебя, не плачь!
Только прошу тебя, не плачь!
Я удержу в своих ладонях твою руку!
Ты слышишь – гипсовый трубач,
Старенький гипсовый трубач
Тихо играет нашу первую разлуку!
Она очень любила эту песню и все время напевала. После отбоя и вечернего педсовета, когда лагерь спал, они встречались здесь, возле гипсового трубача, в зарослях отцветшей сирени. Он снимал свою куртку, украшенную нашивками студенческого стройотряда, и набрасывал на ее зябнущие плечи. Вечера были уже прохладные: осень подбиралась к ним на мягких лапах сентябрьских листопадов…»
– Ясно! – скривился Жарынин. – А зима, значит, подкрадывается на лапах декабрьских снегопадов. Как же у вас, у писателей, все просто!
– Да, действительно… не очень удачно… Я поправлю…
– Читайте уж дальше, Флобер Мопассанович!
Кокотов внутренне поразился тому, что откровенное хамство соавтора уже не вызывает в нем возмущение, а лишь какую-то мстительную покорность.
– «…Последняя, третья, смена заканчивалась. Им предстояло расстаться и разъехаться по домам. Он старался не думать об этом, как не думают в юности о смерти, но, конечно, понимал: скоро все закончится – и не мог, не хотел смириться с тем, что вот эта звенящая нежность, наполнявшая его тело с того самого момента, когда он впервые увидел ее на педсовете, так и погибнет, развеется в неловких словах, случайных касаниях рук, косвенных взглядах, улыбках, полных головокружительной плотской тайны. Кажется, и она чувствовала нечто схожее, день ото дня смотрела на него с нараставшей серьезностью, даже хмурилась, точно готовилась принять очень сложное и важное решение.
А поцеловались они за всю смену только раз, во время вожатского костра, разведенного на Веселой поляне. Она вдруг взглянула на него так, что он все сразу понял. Посидев немного