Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я всегда вспоминаю свою маму…
Помню, как закурил первый раз. Она увидела, позвала отца:
– Ты посмотри, что Вовка наш делает!
– А что делает?
– Курит.
Отец подошел ко мне, посмотрел:
– Пусть курит. После войны разберемся.
В войну все время вспоминалось, как мы жили до войны. Жили все вместе, несколько семей родственников в одном большом доме. Жили весело и дружно. Тетя Лена в день зарплаты покупала очень много пирожных и сыров, собирала всех детей и всех угощала. Погибла она, ее муж и сын. Погибли все мои дядья…
Кончилась война… Запомнил, как мы с мамой шли по улице, она несла картошку, ей дали немного на заводе, где она работала. Из строительных развалин подходит к нам пленный немец:
– Муттэр, битте, картофель…
Мама говорит:
– Я тебе не дам. Может, ты убил моего сына?
Немец опешил и молчит. Мама отошла… Потом вернулась, достала несколько картофелин и дает ему:
– На, ешь…
Теперь опешил я… Как? Зимой мы несколько раз катались на замерзших немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на саночках… Могли пнуть мертвых ногой… Прыгали по ним… Мы продолжали их ненавидеть.
А мама учила меня любви. Это был мой первый послевоенный урок любви…
Варя Вырко – 6 лет.
Сейчас – ткачиха.
Я запомнила зиму, холодную зиму… Зимой убили нашего дедушку…
Его убили во дворе нашего дома. Возле ворот.
Мы похоронили его у себя под окном…
На кладбище не дали хоронить, потому что он ударил немца. Полицаи стояли возле калитки и никого к нам не пускали. Ни родственников, ни соседей. Мама и бабушка сами сбили гроб из каких-то ящиков. Они сами дедушку обмыли, хотя близким мыть не положено. Должны чужие люди. Такие наши обычаи. Я помню разговоры об этом в доме… Сами гроб несли… Донесли до ворот… На них крикнули: „Поворачивайте назад! А то постреляем всех! Похороните, как собаку, на своем огороде“.
И так три дня… Они дойдут до ворот, а их назад. Назад гонят…
На третий день бабушка начала долбить яму под окном… На улице сорок градусов, бабушка всю жизнь вспоминала, что на улице было сорок градусов. Похоронить человека в такой мороз очень трудно. Мне, наверное, тогда было семь, нет, наверное, уже восемь лет, я ей помогала. А мама достала меня из ямы с плачем. С криком.
Там… На том месте, где лежит дедушка, выросла яблоня. Стоит вместо креста. Уже старая яблоня…
Леонид Шакинко – 12 лет.
Сейчас – художник.
Как нас расстреливали…
Согнали к бригадирской хате… Всю деревню… Теплый день, трава теплая. Кто стоял, а кто сидел. Женщины в белых платках, дети босиком. На этом месте, куда нас согнали, всегда собирались в праздники. Пели песни. На зажинки, дожинки. И тоже – кто сидел, а кто стоял. Митинги там проводили.
Теперь… Никто не плакал… Не говорил… Даже тогда это меня поразило. Читал, что обычно люди плачут, кричат, предчувствуя смерть – ни одной слезинки не помню. Даже слезиночки… Сейчас, когда я об этом вспоминаю, начинаю думать: может, я оглох в те минуты и ничего не слышал? Почему не было слез?
Дети сбились в отдельную стайку, хотя никто нас не отделял от взрослых. Почему-то матери наши не держали нас возле себя. Почему? До сих пор не знаю. Обычно мы, мальчишки, мало с девчонками дружбу водили, принято было: девчонка – значит, надо отлупить, за косички потаскать. Тут все прижались друг к другу. Понимаете, даже собаки дворовые не лаяли.
В нескольких шагах от нас поставили пулемет, возле него сели два эсэсовских солдата, о чем-то они стали спокойно разговаривать, шутили и даже рассмеялись.
Мне запомнились именно такие детали…
Подошел офицер молодой. И переводчик перевел:
– Господин офицер приказывает назвать имена тех, кто держит связь с партизанами. Будете молчать, расстреляем всех.
Люди как стояли или сидели, так и продолжали стоять и сидеть.
– Три минуты – и вас расстреляют, – переводчик сказал и выбросил вверх три пальца.
Теперь я смотрел все время на его руку.
– Две минуты – и вас расстреляют…
Жались теснее друг к другу, кто-то что-то кому-то говорил, но не словами, а движением руки, глазами. Я, например, ясно себе представлял, что нас расстреляют и нас больше не будет.
– Последняя минута – и вам капут…
Я видел, как солдат снял затвор, зарядил ленту и взял пулемет в руки. До кого было два метра, до кого – десять…
Из тех, что стояли впереди, отсчитали четырнадцать человек. Дали им лопаты и приказали копать яму. А нас подогнали ближе, смотреть, как они копают… Копали они быстро-быстро… Летела пыль… Я помню, что яма была большая, глубокая, на полный человеческий рост. Такие ямы копают под дом, под фундамент.
Расстреливали по три человека. Поставят у края ямы – и в упор. Остальные смотрят… Не помню, чтобы с детьми родители прощались или дети с родителями. Одна мать подняла подол платья и закрыла дочке глаза. Но даже маленькие дети не плакали…
Расстреляли четырнадцать человек и стали закапывать яму А мы опять стояли и смотрели, как забрасывают землей, как утаптывают сапогами. А сверху еще лопатками похлопали, чтобы было красиво. Аккуратно. Понимаете, даже углы срезали, почистили. Один пожилой немец вытирал платком пот со лба, как будто он в поле работал. К нему подбежала маленькая собачка… Никто не мог понять – откуда? Чья она? Он ее погладил…
Через двадцать дней разрешили убитых раскопать. Взять в семьи и похоронить. Вот тогда закричали бабы, заголосила вся деревня. Запричитала.
Я много раз натягивал холст… Хотел это нарисовать… А получалось другое: деревья, трава…
Поля Пашкевич – 4 года.
Сейчас – портниха.
В четыре года… Я никогда не думала о войне…
Но война мне представлялась так: большой черный лес, и там какая-то война. Что-то такое страшное. Почему в лесу? Потому что в сказках самое страшное всегда происходило в лесу.
Через наши Белыничи шли и шли войска, тогда я не понимала, что это отступление. Нас бросают. Помню, что в доме было много военных людей, они брали меня на руки. Жалели. Хотели угостить, а угостить у них было нечем. Утром, когда они уходили, в доме на подоконниках и везде оставалось много патронов. И сорванные красные лычки. Знаки отличия. И мы с ними играли… Мы не понимали, что это… Какие это игрушки…