Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Близость между ними возникла в раннем детстве, при обстоятельствах, которые даже им самим представлялись почти мифическими. Мисс София Джейн, жеманная, избалованная хозяйская дочка пяти лет от роду, с крутыми черными локонами, которые каждый день перед сном накручивались на палочку, выбежала в гофрированных крахмальных панталончиках и тугом лифе встречать отца, который ездил покупать лошадей и негров. Сидя у него на руках и обнимая его за шею, она смотрела на телеги, проезжающие мимо дома в конюшни и негритянские хижины. В первой телеге сидели двое негров, мужчина и женщина, а между ними — тощенький полуголый черный ребенок с круглой, курчавой головкой и блестящими, живыми обезьяньими глазками. У девочки был вздутый животик и тоненькие, как щепки, ручки. Длинными, морщинистыми черными пальцами она держалась за родителей, одной рукой за мать, другой за отца.
— Я хочу вон ту обезьянку, — сказала София Джейн своему папе, прижимаясь к нему щекой и указывая на телегу. — Я буду с ней играть.
За каждой телегой вели в поводу двух лошадей, только во второй телеге ехал маленький пони, лохматый, с густой челкой над глазами, длинным хвостом с кисточкой и круглым, твердым животом-бочонком. Он стоял по колени в соломе, накрепко привязанный к обложенным мешками стенкам ящика, и еще один негр держал его за узду. «Вон видишь? — сказал ей папа. — Это для тебя. Давно пора тебе учиться ездить верхом».
София Джейн от радости чуть не выпрыгнула у него из рук. Но назавтра с трудом узнала свою лошадку, причесанную и вычищенную, и свою негритяночку, умытую и одетую в синее хлопковое платье. Первое время она сама не знала, кого любит больше: Нэнни или Скрипача. Но Скрипач служил недолго. За один год она переросла его и без сожалений уступила младшему брату, только не позволила впредь звать его Скрипачом. Это имя она оставила себе и давала всем своим верховым лошадям. Первого назвала так в честь скрипача Фидлера Гэя, старого негра, который играл на вечеринках и балах. А Нэнни была всего одна, и она пережила Софию Джейн. Всю их долгую совместную жизнь между ними существовала не просто привязанность, а совершенная немыслимость пребывания друг без дружки.
Нэнни хорошо помнила, как сидела на невысоком помосте перед большим зданием на людной площади. Она тогда впервые в жизни увидела город. С нею были мать и отец, а вокруг густо толпился народ. Там же были и другие кучки негров, и их тоже окружали шумные белые люди. Никого из этих людей она никогда раньше не видела и потом за всю жизнь видела только одного из них. Должно быть, дело было летом, потому что она не дрожала в легкой рубашонке. Да еще у нее саднил зад, кто-то (вернее всего, мать) нашлепал ее перед тем, как всходить на помост, чтобы сидела смирно. Ее мать и отец работали на плантациях и никогда не жили в доме у белых людей. Неожиданно к ним подошел рослый господин с очень узким лицом и горбатым выступающим носом, одетый в синий сюртук с большим воротом и очень длинные светлые брюки (няня, закрыв глаза, в любой момент могла его себе представить в точности таким, какой он был тогда). Вокруг поднялся шум. Рядом на деревянной колоде стоял краснолицый человек, который кричал и гудел, размахивая руками и указывая на няниных родителей. Рослый господин, не глядя на негров на помосте, время от времени поднимал палец. Потом все вдруг смолкли, рослый господин обратился к ним: «Так, Эф! Так, Стини! Сейчас подойдет мистер Джиммерсон и возьмет вас. — Пальцем в толстой перчатке он ткнул маленькую няню в живот и сказал аукционщику: — Что это еще за чучело? За такое мне еще приплата полагается».
— Да, сейчас никчемный товар, сэр, согласен с вами, — ответил аукционщик. — Но они ведь растут. А что до этой пары, лучших не найдете, уж поверьте мне.
— Я к ним уже давно приглядываюсь, — сказал высокий и пошел прочь, по пути сделав знак толстяку, который сидел на передке телеги; тот смачно сплюнул табачный сок, встал и подошел к няне и ее родителям.
Маленькую няню продали за двадцать долларов, можно сказать, отдали задаром. Потом она узнала, что по-настоящему хорошего раба иногда покупали за тысячу и даже больше. Ей доводилось слышать, как рабы хвастались друг перед другом, за кого сколько было уплачено. О том, какую цену дали за нее, она узнала только из язвительного замечания родной матери — когда девочка окончательно переселилась в барский дом, а отец с матерью так и остались работать в поле. Там они работали и жили, там и умерли. А у Нэнни вывели глистов, вылечили ее от вздутия живота, и она зажила припеваючи в сытости и ласке, может быть, не такой нежной, как та, что доставалась щенкам, но вполне отвечающей ее понятиям о хорошей жизни.
Старухи часто толковали о том, как странно все устраивается в жизни. В 1832 году Техас был новой Землей Обетованной. Вот первый хозяин няни и ее родителей, по словам папаши Софии Джейн, и помешался на Техасе. Он продал свою ферму и четырех рабов в Кентукки и на вырученные деньги купил большой, добрых двадцати миль длиной, участок в юго-западном углу Техаса. И отправился туда с женой и двумя малолетними детьми. Много лет от них не было ни слуху ни духу. Но когда бабушка сорок лет спустя ездила в Техас, она нашла его там владельцем процветающего хозяйства и вдобавок окружным судьей. А еще гораздо позже ее младший сын познакомился с его внучкой, влюбился и женился на ней — все за какие-то три месяца.
На свадьбе судья, тогда уже восьмидесятипятилетний старец, предавался буйному веселью. Дыша кукурузным водочным перегаром, он то и дело божился и подымался из-за стола, чтобы помянуть добрые старые времена в Кентукки. Бабушка показала ему няню: «Узнаешь?» — «Бог ты мой! Неужто эта та самая чучелка, что я продал твоему отцу за двадцать долларов? Для меня тогда двадцать долларов были целым богатством!»
Когда ехали обратно по крутой каменистой долгой дороге из Сан-Маркоса до Остина, няня все-таки не выдержала и высказала свою обиду: «По-моему, судье бы надо вести себя воспитаннее, — сказала она хмуро. — Его вроде бы совсем не заботит, что он ранит чужие чувства».
Бабушка, забившись в дальний угол старого тарантаса, сидела в своем потертом котиковом жакете, порыжевшем на швах, и, закрыв глаза и сцепив пальцы, в очередной раз старалась примириться с потерей сына, ушедшего от нее к жене, чью семью и ее самое она не могла вполне одобрить. Не то чтобы о них можно было что-то серьезное сказать в осуждение, но все же — ну, не понимала она вкусов своих сыновей. Что они находят в девицах, которых избирают в жены? Она давно уже составила себе представление о том, какая жена нужна каждому из них. И хлопотала, чтобы женить их удачнее, чем получалось по их собственному выбору. Но они только злились за то, что она вмешивается в дела, которые никого, кроме них, не касаются. Но что она разбаловала и изнежила своего младшенького до такой степени, что из него теперь не выйдет вообще никакой муж, тем более хороший, этого она не сознавала. В своей новой невестке, высокой, крепкой, цветущей девушке, которая и держалась прямо, и прямо выражала свои мысли, она ощущала предвестие конца сладким денечкам ее баловня. Бабушку возмущала самоуверенность невесты — как она сама, по своему усмотрению, до мелочей, распорядилась свадебной церемонией и как спокойно, с иронией поглядывала на молодого мужа, будто уже успела понять ему цену. Да еще на свадебном ужине умудрилась во всеуслышанье объявить, что на ее вкус, медовый месяц лучше всего провести на дальних выгонах при стаде, помогая клеймить отцовский скот. Возможно, конечно, это было сказано в шутку. Но какая-то она все же чересчур «европеизированная», чересчур современная, вроде этих «новых» женщин, которые уже совсем головы потеряли, требуют себе права голоса и уходят из дому в широкий свет, чтобы жить на собственные заработки…