Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успела Петрова геройски ткнуть себя булавкой в палец и выдавить из него крупную каплю крови, как в класс влетела Евграфова.
– Приехал! Приехал! – шептала она взволнованно. – Maman с Луговым сейчас идут.
– Ну что, какой он?
– Ах, душки, это цирюльник!
– Какой цирюльник, почему цирюльник, откуда ты узнала, что он цирюльник?
– Ах, непременно цирюльник, рукава у него короткие, и держит он руки, точно несет таз с мыльной водой…
Как мелкие ручьи впадают в большое озеро, так пара за парой, класс за классом стекался весь институт и поглощался громадной рекреационной залой. Там девочки строились рядами, оставляя в середине пространство, ровное, длинное, как коридор.
В промежутках, отделявших класс от класса, стояли «синявки» и дежурные «мыши», то есть классные дамы, носившие всегда синие платья, и пепиньерки в форменных серых платьях. Сдержанный гул голосов наполнял высокую комнату.
– Т-с! Т-с! Т-с! – шипели синявки.
– Silence![64] – крикнула, появляясь в дверях, Корова, в синем шелковом платье и в «седле», то есть в парадной мантилье[65], придававшей ей сутулость.
Все смолкло, все глаза устремились к классной двери. Вошли Maman, Луговой и новый инспектор. Это был бледный человек, среднего роста, с большими светло-серыми глазами, осененными темными ресницами, с неправильным, но приятным и кротким лицом, русыми волнистыми волосами, без усов, в чиновничьих бакенбардах котлетами. Он производил впечатление весьма вежливого и старательного чиновника, но детский глаз сразу подметил несколько короткие рукава его вицмундира и округленные, неуверенные жесты его рук. Кличка «цирюльник» осталась за ним.
За торжественным трио вошел батюшка, отец Адриан, и несколько учителей, затем двери закрылись.
Maman прошла мимо рядов учениц, и каждый класс приседал перед нею с общим ровным жужжанием:
– Nous avons l’honneur de vous saluer, Maman[66].
Сказав несколько милостивых слов классным дамам, сделав кое-какие замечания, Maman остановилась посреди залы.
– Mesdemoiselles, наш многоуважаемый инспектор Владимир Николаевич Луговой покидает нас. Здоровье не позволяет ему более занимать эту должность. На его место поступает к нам новый инспектор – Виктор Матвеевич Минаев. Я надеюсь, что под руководством нового инспектора ваши занятия пойдут так же успешно, как и при прежнем, а ленивые должны избавиться от своей репутации и впредь получать лучшие баллы. С сегодняшнего дня все классные журналы будет просматривать Виктор Матвеевич Минаев.
Всю эту маленькую речь Maman проговорила по-французски и затем, утомленная, опустилась в кресло.
– Mesdemoiselles, remerciez[67] m-r Луговой, – зашептали синявки и мыши.
– Nous vous remercions, monsieur l’inspecteur[68], – глаза многих девочек были полны слез, и голоса их дрожали, произнося эту холодную, казенную фразу.
Луговой обратился к девочкам, речь его была проста и сердечна. Он сказал, что знает не только массу, составляющую институт, но в старших классах, выросших при нем, и каждую девочку отдельно. Он всегда был доволен общим уровнем прилежания девочек, но есть многие, которые могли сделать гораздо больше, чем сделали, вот к этим-то некоторым, называть которых он не хочет, он и обращается, чтобы они не обманули его надежд, что издали, до самого выпуска, он будет следить за успехами своих бывших воспитанниц.
После Лугового сказал свою речь Минаев. Он говорил, очевидно, приготовившись, цветисто и длинно, но речь его, как и вся фигура, оставили у всех впечатление чего-то расплывчатого, нерешительного. После Минаева, уже без всякого повода, начал речь и отец Адриан. Он говорил о вреде своеволия и о пользе послушания. Очевидно, со стороны старших девочек побаивались какой-нибудь демонстрации и заранее старались обуздать их.
За каждой речью девочки, как манекены, приседали, тоскливо ожидая, когда же конец.
Наконец Maman, под руку с Луговым, выплыла из залы. Минаев пошел со священником, учителя – за ними, и девочки, выстроившись парами, спустились боковой лестницей вниз и снова длинным ручьем перелились из залы в столовую.
– Опять пироги с картофелем? Вот гадость! Кто хочет со мной меняться за булку вечером? – спрашивала Вихорева, держа в руке тяжелый плотный пирог с начинкой из тертого картофеля с луком.
Вид части актового зала в здании Павловского института. 1890-е гг.
– Я хочу! – закричала Постникова, «обожавшая» всякие пироги. – Я его спрячу и буду есть вечером с чаем, а ты бери мою булку.
– Душки, сегодня у нас в дортуаре печка топилась, кто пойдет хлеб сушить?
– Я, я, я пойду! – отвечали голоса.
– Так положите и мой, и мой, и мой! – раздалось со всех концов большого обеденного стола.
– Хорошо, только пусть от стола каждая сама несет свой хлеб в кармане.
– Ну конечно!
– Иванова, смотри: я свой хлеб крупно посолю с обеих сторон.
– Хорошо.
– А я отрежу верхнюю корочку у всех моих кусков.
– А я нижнюю!
– А я уголки!
– Mesdames, уговор, чтобы у всех хлеб был отмечен, тогда не будет никогда споров при разборке сухарей…
И все пометили свои куски.
Хлеб, не заворачивая, клали прямо по карманам, с носовым платком, перочинным ножом и другим обиходом. Затем в дортуаре хлеб этот наваливался в отдушник, на вьюшки, прикрывавшие трубу, и к вечеру он обыкновенно высушивался в сухарь. Дети грызли его с вечерним чаем или даже просто с водою из-под крана.
Нельзя сказать, чтобы девочки голодали, кормили их достаточно, но грубо и крайне однообразно, вот почему они и прибегали к разным ухищрениям, чтобы только разнообразить пищу.
– Ну и речь сказал Минаев! Ты заметила, как он странно говорит? – спросила Евграфова свою подругу Петрову.
– Заметила, у него язык слишком большой: плохо вертится.
– Петрова, вы говорите глупости, – заметила ей Салопова. – Бог никогда не создает языка больше, чем может поместить во рту. Промысел Божий…