Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Террористы толкнули меня на путь сионизма, тени нацистов заставили почувствовать себя евреем. Никому из них я не благодарен.
Позже, когда Моссад[17] уничтожит этих террористов, я буду хлопать в ладоши.
Я попросил папу объяснить мне, почему столько разговоров о черном сентябре и заложниках. Меня встревожили слова Салима, моего приятеля, а он сказал во дворе несколько минут назад:
— Когда убивают евреев, весь мир рыдает. А когда арабов, всем плевать.
Ему возразил Абдель:
— Что ты такое говоришь! Спортсменов убили!
Абдель, он добрый, спокойный. В квартале слывет мудрецом, а Салим — террористом. Они постоянно спорят, и огнем споров закаляется их дружба. Салима восхищает мудрость Абделя, Абделя — сила Салима, благодаря которой он сделался среди ребят вожаком.
— Скажешь тоже, спортсменов! Солдат! В восемнадцать лет они все уходят в армию. Учатся убивать палестинцев, уроды!
Салим строчит грубыми словами, как из пулемета. Абдель степенно ему отвечает. Он говорит так тихо, что мы невольно подходим ближе, чтобы расслышать, что он говорит. Взгляд Салима нас останавливает. Взрослые парни не любят, когда мы болтаемся у них под ногами.
Я тороплюсь домой, чтобы задать папе все волнующие меня вопросы: спортсмены или солдаты? Жертвы или уроды? Все только и говорят об убитых. Радио, телевидение, молодежь, старики, мясник, булочница, соседи. А он что думает? Какое его мнение? Или это его вообще не интересует? А я? Как мне разобраться в своих чувствах, которые раздирают меня на части? Я не могу не испытывать сочувствия и жалости. И стыда тоже, потому что террористы были арабами и все на свете арабов ненавидят. Но мне не безразличен и всплеск их ярости, он так жесток, потому что глубоко внутри в нем таится безнадежность и обреченность… Папа мне поможет. Сейчас вот вернусь домой и все у него выспрошу.
— Они сделали злое дело, сынок. Убили молодых мальчиков.
— Но говорят, что все евреи солдаты и они убивают палестинцев.
— Но не эти, эти были спортсменами. Нельзя убивать молодых.
— Но израильтяне тоже убивают молодых. И всем в мире на это наплевать.
— Это нехорошие мысли, сынок. Не надо допускать до себя войну. Она разделяет евреев и арабов.
Отец махнул рукой — он всегда махал рукой, когда волновался, — и ушел. Нет, отец не успокоил меня, не разрешил моих вопросов. Наоборот, прибавил к ним еще новые.
Почему плохо отделяться от евреев?
Я думаю о Рафаэле. Что он чувствует? Возмущается арабами?
Стоит мне с ним поговорить или нет?
Мы никогда не касаемся проблем, о которых спорят все вокруг. Не чувствуем себя взрослыми, не решаемся говорить о слишком серьезных вещах. Наверное, нам хочется жить в мирке, который нас сближает. Мы не спешим в мир к взрослым, где пылают гнев и ненависть, где все друг друга оскорбляют.
И потом, я-то что могу? Что могу для палестинцев? Для израильтян? Не стоит мне о них думать. У меня своих бед довольно — и сейчас, и в будущем. Зачем мне переживать из-за людей, которые тратят жизнь на то, чтобы убивать друг друга?
Нет, признаюсь честно, ненависть мне совсем не интересна.
Мы с Муниром понимаем друг друга. Нас одно и то же смешит, одно и то же тревожит, мы одинаково чего-то стесняемся, одинаково чему-то радуемся. Мунир научился лавировать между моими приятелями французами, с которыми я общаюсь, и своими приятелями арабами. Его друзья тоже меня принимают — отчасти из симпатии, отчасти из уважения к Муниру, который пользуется у них авторитетом.
Среди французов мы с Муниром в особицу. Всегда вместе, всегда заодно. Нас приняли, хотя мы другие, не похожи на них. Мунир смуглый, такой же, как Жюльен. Дедушка с бабушкой у него берберы[18]. Его мама родилась в деревне неподалеку от Могадора, точь-в-точь как моя бабушка с маминой стороны. Теперь Могадор называется Эс-Сувейра, но бабушка не хочет так его называть. «А картина как называется, „Люди Могадора“[19] или „Люди Эс-Сувейра“?» — лукаво спрашивает она, имея в виду фильм, который так полюбился зрителям первого канала, и в особенности марокканским евреям.
Этот фильм — бабушкина услада. Благодаря ему французы открыли для себя ее родной город, удивительной красоты пейзажи, уклад жизни марокканцев. А что французы думали? Что мы бескультурная деревенщина? Конечно, кто не заметит, с каким пренебрежением французы относятся ко всему арабскому. Но одно дело арабы, а другое — марокканцы. Или, например, алжирцы. Не надо нас с ними путать. Пье-нуары[20] сбежали во Францию, не прихватив с собой ничего, они потерпели крушение, удрали от тех, кого считали слугами, кем помыкали. А марокканцы уехали добровольно, как достойные люди. Сам король сожалел об отъезде своих евреев. О чем это говорит? О том, что евреи жили в полном согласии с мусульманами.
Конечно, понятное дело, уехали они зря, и теперь они это понимают…
Но и среди марокканских евреев есть разные. Могадор в Марокко занимает особое место, он на первом месте среди городов. В Могадоре знают, как жить правильно. В нем живут культурные люди. Вот бабушка, например, очень много знает полезного. Так откуда же столько презрения, даже тогда, когда она говорит, что родилась в Могадоре?
Бабушка гордится своим родным городом, своим детством, своей страной. Порой мне даже казалось, что бабушкин Могадор — это совсем не тот город, это не Могадор месье и мадам Басри, родителей Мунира. При каждом удобном случае бабушка повторяет: «Мы, могадорцы…», — горестно сожалея о невозвратно ушедшем прошлом времени. Могадор, рай земной, полный красок, движения, жизни, застывший и обратившийся в соляное кладбище, когда она обернулась, чтобы посмотреть на него в последний раз. И вот она опять и опять вспоминает свой город, надеясь, что слова рано или поздно сложатся в заклинание и оно перенесет нас в ее пестрый мирок, полный пряных запахов.
Бабушка жила воспоминаниями. Настоящее для нее не существовало. Каждый день она наслаждалась возможностью вновь отправиться в свой музей с бесчисленными картинами, охотно водя по нему тех, кто соглашался ее терпеливо слушать, прихлебывая мятный чай. Слушателями оказывались чаще всего ее внуки, прибегавшие к ней полакомиться восточными сладостями.