Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анастасия отрицательно покачала головой.
— Глупая, неразумная… Глуши в себе страсти! Человеческое естество — цитадель сатаны! С этим наваждением бороться надо! Софья просветит тебя, обогреет. Она добра и, как роса в цветке, чиста и непорочна. Что там еще?
Речь игуменьи была прервана возней за дверью и разнотонными голосами. Кто-то причитал, кто-то читал молитву, а гнусавый низкий голос скороговоркой бубнил: «Бежала… Я-то знаю, бежала. Она вчера все по кельям ристала[14]».
Дверь распахнулась, и в комнату вошли две монашки, ведущие под руки убогую Феклушу. Та упиралась, но продолжала гугнить:
«Опреснок[15]собирала и другое пропитание в дорогу. Я видела, видела…»
— Матушка игуменья, — сказала статная сестра Ефимья дрожащим голосом, — Феклушка говорит, что сегодня утром наша Софья бежала из монастыря с девицей, что приехала вчера в карете с господами. — Сестра Ефимья нерешительно кивнула головой в сторону Анастасии. — А в келье, где эта девица ночевала, Феклушка нашла вот это. — На пожелтевшие страницы раскрытой книги лег лохматый парик цвета прелого сена.
— О-о-о! — Робость Анастасии как рукой сняло. Она вскочила, схватила парик, надела его на кулак и присела перед ним в поклоне. — Мадемуазель гардемарин, вы забыли важную часть вашего туалета. — Она расхохоталась и покрутила кулаком. Парик закивал согласно.
— Софья бежала? — Игуменья не могла оправиться от изумления. — Почему? Кто ее обидел?
— Матушка, кто станет обижать сироту?
— Настасья, — сказала сестра Леонидия суровым, раздраженным голосом, — положи парик, перестань дурачиться. О каком гардемарине ты толкуешь?
— Эта девица, — Анастасия показала пальцем на парик, — переодетый в женское платье гардемарин. Я его знаю. Он в маменькином театре играл. Она в нем души не чаяла. Такой талант, такой талант! Он вашу птичку в сети и поймал.
— Ты что говоришь-то? Сговор был?! Боже мой… Софья, бедная, как впала ты в такой грех? Не уберегла я тебя! Это ты, позорище рода человеческого, привезла соблазнителя в дом!
Анастасия швырнула парик на пол и сердито поджала губы.
— Этого мальчишку шевалье в дороге подобрал. Я не катаю в карете ряженых гардемаринов. Ловите теперь вашу овцу заблудшую, а я уезжаю!
— Прокляну! — Игуменья занесла руку, словно собиралась ударить. Лицо ее выражало такое страдание, так горек и грозен был взгляд, что монахини попятились к двери, а Феклушка повалилась на пол и завыла, словно она одна была виновата в побеге воспитанницы.
— Уйдите все, — сказала игуменья глухо.
— И мне уйти? — пролепетала Анастасия.
— И тебе…
И вот уже карета подана к воротам, и де Брильи торопливо подсаживает Анастасию на подножку, и Григорий, перекрестясь на храм Рождества Богородицы, залезает на козлы.
— Подожди, шевалье. — Анастасия хмуро оттолкнула его руку. — Я сейчас…
Она вернулась на монастырский двор, села на лавочку у Святых ворот, ища глазами окна игуменьи. «Неужели не выйдет ко мне, не скажет напутственного слова? Вот она… Идет!» На глаза девушки навернулись слезы.
Мать Леонидия быстрой, легкой походкой шла к ней по мощеной дорожке. Лицо игуменьи было печальным, черный креп клобука трепетал на плечах.
— Настасья, последний раз говорю, — игуменья положила руки на плечи племянницы, — останься. Девочка моя, не уезжай. Эти стены защитят тебя от навета и тюрьмы.
— И от жизни, — еле слышно прошептала Анастасия.
— Зачем ты приехала, мучительница? Зачем терзаешь мою душу?
— Благослови… — Анастасия опустилась на колени и прижалась губами к сухой, пахнувшей ладаном руке. — Боюсь, страшно…
Начало августа было жарким. Днем сухой воздух так нагревался, что, казалось, не солнце жжет спину через одежду, колышет марево над полями, а сама земля, как огромная печь, источает клокочущее в ее недрах тепло, и вот-вот прорвется где-то нарывом вулкан, и раскаленная магма зальет пыльные дороги и леса, потускневшие от жары.
Алеша боялся, что истомленная зноем Софья разденется и полезет в воду да еще его позовет купаться. Но опасения его были напрасны. Софья даже умывалась в одиночестве. Спрячется за куст, опустит ноги в воду, плещется, расчесывает волосы и поет.
На постоялых дворах и в деревнях они покупали еду. Бабы жалели молоденьких странниц, часто кормили задаром, расспрашивали.
Они сестры. Мать в Твери. У них свой двухэтажный дом. Дальше шло подробное описание хором, которые снимал Никита. Отец погиб на турецкой войне. Они идут по святым местам и бога славят.
Софья простодушно приняла эту легенду за истинную судьбу Аннушки.
— Где могила отца? Знаешь? — спросила она у Алеши.
— У него нет могилы. Он был моряк. Балтийское море его могила.
— Так он со шведами воевал?? Зачем же ты говорила людям про турецкую войну?
Алексей и сам не знал, почему решил схоронить отца на южной границе. Боясь проговориться о главном, он инстинктивно выбирал в своем рассказе места подальше от истинных событий.
— Говорила бы все, как есть, — не унималась Софья.
— Так прямо все и говорить? — Алешу злила наивность монастырской белицы. — А про себя сама расскажешь?
— Ты, значит, тоже беглая?
Он промолчал. Больше Софья ничего не спросила. Не сговариваясь, они стали заходить в деревни все реже и реже. Ночевали на еловом лапнике, срубленном Алешиной шпагой, или в стогах сена. Спала Софья чутко. Свернется, как часовая пружина, уткнет подбородок в стиснутые кулачки и замрет, а чуть шорох — поднимает голову, всматривается в ночную мглу.
Разговаривали они мало. Алеша ничем не занимал мыслей девушки. Будь она повнимательнее, заметила бы, как вытянулась и похудела фигура мнимой Аннушки. Алеше надоело возиться с толщинками и искать правильное положение подставным грудям. Пышный бюст он оставил под елкой, а стегаными боками пользовался как подушкой. Косынку с головы он не снимал даже на ночь.
Много верст осталось за спиной. Нога у Алеши совсем не болела, страхи мнимые и реальные потеряли первоначальную остроту, и даже приятным можно было бы назвать их путешествие, если бы не вспыльчивый, своенравный характер Софьи. Но в ее высокомерии было что-то жалкое, в заносчивости угадывались внутреннее неблагополучие и разлад, и Алеша прощал ей злые слова, как прощают их хворому ребенку.
Но чем покладистее и заботливее он был, тем больше ярилась Софья. Иногда и Алеша выходил из себя — нельзя же все время молчать! — и тогда они кричали и ругались на весь лес, однажды даже подрались.