Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горели – Скатертный переулок, Хлебный, Больничный, Музейный.
Егерская улица, Кузнецкий Мост, Охотничья, Ямская, Калашный переулок, Серебряный, Старомонетный, Каретный Ряд, Конный, Рыбный переулок, Соколиная Гора, Таможенные улицы, Гончарная слобода, Кожевническая слобода, Сыромятническая слобода, Колпачная слобода, Кисловская слобода, Печатная слобода, Плотничья слобода, Трубничья слобода…
Идет по истории собака и несет кость в зубах, и собака эта – слово, а кость – это прах людей, городов и народов.
О, если бы не эта собака, кто знал бы имена.
Где они, кто они?
Горела вся Москва, горела история. Горели люди, ручьи и реки, горели камень, стекло, бетон, горели деревья, луга, боры, глина, песок, горело солнце, облака, горели звезды, и люди тащились на эти пожарища и смотрели глазами своими на плод их общего тотального единства и вдохновения. И север, и юг, и запад, и восток – и все площади, и все улицы, и все переулки, и дома, где они так вдохновенно, убежденно, тщательно, усердно и профессионально ненавидели и убивали друг друга, все они были прахом и пылью, пеплом и дымом, и негде было голову преклонить. Смрадом в небо уходили заводы и лаборатории, точно знавшие, сколько русской, монгольской, английской, дулебской, еврейской, армянской, греческой, цыганской, сирийской, арабской крови содержит бедное единое и неделимое человеческое тело, и дым был густ, и лица были черны, и кровь текла по измазанным сажей щекам, и слезы текли поверх крови и сажи, и начиналось все сначала, все влекло на круги своя.
И ненависть после последнего единства была так велика, что никто уже не хотел видеть друг друга и каждый хотел быть один.
А Емеля жил в своем сознании над городом, и рядом душа генерального процентщика хлопала крыльями, как обезглавленный петух, и кричала хрипло, брызгая кровью, свое торжествующее ку-ка-ре-ку, хотя была полночь, и что значит этот крик для горящего города, было неведомо никому, да и не до крика было бродящим среди дыма и развалин бывшим жителям. И только на Патриарших прудах, рядом с бывшим домом 21 по улице Малой Бронной, Ждана, прислонившись спиной к теплым, заржавленным, оплавленным воротам, мучилась от стыда за свое вдохновение и за свой меткий бросок движением гибким, как походка кошки, в грудь любимого ею, обожаемого ею, боготворимого ею Медведко, другим именем Емеля.
И длился пожар в Москве еще четыре дня, а когда наступило пятое утро – 25 червеня, липеца, или июля, иначе, день Успенья Святой Анны – матери Пресвятой Богородицы, кругом была пустыня, и первая трава под утренними лучами начинала свое движенье навстречу этим лучам. И на том месте, где был первый дом Емели и второй дом Емели и где была Берлога, из которой, убив отца его, выгнали люди Бориса, которого, в свою очередь, убил Святополк Окаянный, уже розовел иван-чай – верный сторож пожарищ и развалин.
И первая трава пробила камни земляного города, границы которого не раз пересекал Емеля, пробираясь к своей лесной Ждане, и даже асфальт Медведкова, где тысячу лет назад спас Емеля брата своего единокровного от пчел, тем же дымом, что сейчас еще стлался над травой.
А люди, не найдя своих шуб и домов, тоже уходили в свое обжитое, темное, но родное Подмосковье, в котором было сыро, страшно, но не было холода, когда придет зима, не было процентов крови и не было процентщиков, которые стали в темноте невидимы и неразличимы, ибо кто знает, какого цвета их рубаха, не было вертикали, на которой бы каждый живущий в городе имел свое место во времена генерального процентщика. А вверху дымилась земля, цвел иван-чай, лезла на свет божий из-под Подмосковья трава, и только Ждана бродила по пожару и искала пепел, что остался от Емели, но ветер развеял пепел, разметал развалины Кремля, Чудова монастыря, храма Купалы под Вязом, пустого Мавзолея и храма Новомученика Николая, что под стеной, и только огонь на Могиле Неизвестного Солдата, не чадя, горел все так же ночью и днем, и некому было увидеть его пламя. А желудь священного дуба с Лобного места, выпавший из Емелиной ладони, когда камень Жданы ударил ему в грудь и он на мгновение потерял сознание, уже набух и пустил малый росток, из которого со временем вырастет Дуб на этом же Лобном месте, и будет здесь жертвенник Велесу, и Волос, Иван Грозный, Петр Великий и Иосиф Кровавый из династии Ульяновых принесут ему, согласно их норову и масштабу, свою кровавую жертву…
Желудь набух, росток уже, проломив кожуру, тронулся в рост, который мог быть замечен пока только умной машиной да Богом, который, сострадая, беспомощно смотрел на дела человеков и обычную жизнь земли…
Москва, год 989-й…
Жертвенник был пуст. Домовины на перекрестье дорог почернели от дождей. Подгнившие столбы покосились, ветра клонили их к земле, налетая и отступая, словно понимая, что свалить их – вопрос времени, а у них его было навалом.
Москва стояла брошенная и забытая, после гибели московских обитателей и сожжения Леты на жертвенном костре, огонь которого перекинулся и спалил почти весь Велесов храм.
Миновала смерть только Емелю, временно – Волоса да жертвенных отцов Емели – Ставра и Горда, с которым, поначалу не узнав его, встретится Емеля в медвежьем бою.
Ставни хлопали на ветру в московских оставленных домах…
Однажды я спросил у старого деда возле иркутского дома Волконских, для чего ставни в домах и зачем закрывать их на ночь, и дед удивился – а ты что, спишь с закрытыми глазами? С открытыми спят в берлоге только медведи.
Хотя на самом деле ставни закрывали на ночь потому, что дома стояли на каторжной дороге, и боялся люд беглых, что брели здесь в поиске – дороги обратно в жизнь из дома смерти и – хлеба, чтобы осилить эту дорогу.
…Ставни хлопали, глаза были открыты. Такой же брошенной, наверное, выглядела Москва двенадцатого октября 1941 года, и печаль и беда бродили по московским улицам. Выброшенные бумаги, как птицы, летали по воздуху, внушая боль московскому народу.
В Москве стояла поздняя осень, и было двенадцатое октября 989 год от Рождества Христова, в чью веру два месяца и два дня назад был крещен Медведко, православным именем Емеля, в северной столице русской земли в Новом граде…
И было Медведке, или Емеле по крещении, девять лет и три месяца и четырнадцать дней, когда он пришел к дубу, возле которого был зачат. Что привело сюда, он не знал, и где потерял Горда, он не знал, и все вспоминал, как сон, и Новгород, и горящие дома, и Добрынин дом, и крещение, и воду, которая была красна от крови и в которой стояли крики и стоны, и тонули дети и упрямцы, не хотевшие принимать новую – не отчую, но иную – веру.
Когда Емеля стал захлебываться, кто-то вынес его на берег, подлетел дружинник, думая, что Емеля предпочел воду земле и вере, замахнулся на спасителя, но опустил меч, потому что спаситель был сед, высок и, оказалось, знаком дружиннику. Добрынин кум поднял на него глаза, и дружинник перевел меч на старика, только что вытащенного из воды, принявшего крещение во имя сына, что был Добрыниным виночерпием.