Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всего на свете я любил и даже сейчас люблю свободу, но сейчас уже понимаю, что именно про эту любовь и сказано: она зла.
Я читаю и слышу слова, и меня трясет от желания запретить свободу этих слов немедленно, а следом ввести и телесные наказания для тех, кому они принадлежат. Я ощущаю свободу печати и прихожу к выводу, что лучшая печать на моей памяти – это некоторое время (один семестр) находившийся в моем распоряжении комсомольский штампик «уплачено». Я наблюдаю собрания и понимаю, что этим лучше бы действительно больше трех не собираться, а троим, молча разлив, тут же расходиться. Свобода передвижений, могу лично подтвердить, искалечила всё, причем это не только наших, российских ног дело. Свобода предпринимательства гремит ночными взрывами на Тверской-Ямской, заставляя вспомнить сухой треск винчестеров в Техасе или, впоследствии, очереди томпсонов в чикагских гаражах. Свобода любви дала: случай на станции Обираловка (г. Железнодорожный), образование в Скандинавии обществ последовательниц фру Коллонтай и название «спидола» для дам, начинающих профессиональную деятельность сразу по прибытии на Киевский или Белорусский вокзал. Со свободой ненависти мы рождались, только теперь нам позволено ее реализовать.
Больше всего на свете я ненавижу свободу, потому что от любви до ненависти рукой подать, но, делая шаг, я тут же, как водится, делаю два назад. Поскольку выбора нет, он кажущийся.
Нет ничего, кроме свободы, и противоположность Свободе не Рабство, а Ничто. Nihil. Мы такие, какие есть, – злые, жестокие, жадные, завистливые, глупые, – но мы все равно такие. Свобода позволяет это проявлять, дрянь изливается в жизнь, как гной из прорвавшегося нарыва. Отсутствие свободы загоняет мерзость внутрь, сепсис – и всё кончено.
Свобода – это опасно и противно. Так и придется доживать. Как отвечали в Одессе при старых деньгах: «Как вы живете на сто двадцать рублей?» – «Таки плохо! А что вы можете мне предложить?»
Всё написанное абсолютно верно. Но то, что я это написал, объясняется исключительно переменой погоды, связанными с этим скачками давления и, соответственно, самочувствием.
Передали, что умер Брежнев, а мы как раз собирались в ГДР. Такая хорошая подобралась компания! По линии одного журнала, лучшие сотрудники и авторы-лауреаты, а также примазавшиеся для полноты группы.
Ну, тут передали, что скончался ввиду сердечной недостаточности. Я сидел, дежурил в редакции до ночи, сочувствующий приятель выпивал вместе со мною, а когда под утро вышли, в устье переулка стоял бронетранспортер и маячили милиционеры. А мы до того устали, что даже пели, не так уж громко, но все-таки. Повяжут, сказал приятель, – и точно: спросили документы, но удостоверениями были усмирены и, мягко предупредив, отпустили.
И на следующий день мы и уехали. В купейном вагоне с Белорусского вокзала. А так как группа не делилась на четыре, то в одном купе с двумя из нас ехала еще пара поляков с двумя цветными «Рубинами» в коробках. Поскольку же я всегда выпадаю в осадок, то последышем с поляками разместился именно я. И немедленно пришел в купе, где ехали нежные мои друзья Володя и Дима с женами. И стали мы в этом купе выпивать.
Кто там был? Ну, во-первых, я там был, ваш покорный слуга и надоедливый рассказчик с неуправляемой памятью. Во-вторых, помянутые Володя и Дима с женами, ну, друзья. В-третьих, Игорь с Сашей, Руслан с женой и некая Таня – ах, как всё быстро прошло! И еще один подполковник, ответивший на вопрос таможенника – мол, почему так много коньяку с собой везете, товарищ подполковник? – твердо и прямо: «Я человек пьющий, сержант!» И сержант тихо ушел...
Ну-с, так мы и ехали. Пели в нерабочем тамбуре песни на всесоюзно известные слова Игоря; потом Руслан заснул, а проснувшись, ударился лысой головой о металлический откос под столиком в купе; потом играли в шарады... Или в шарады играли потом – не помню...
Прошло время. Володя умер, любимый мой дружок. И Игорь умер. Жены сменились. Руслан стал патриотом. ГДР нету больше. Последний раз был в Германии месяца полтора назад – ничего похожего, вроде бы и не было ничего. Саша, кажется, тоже умер. Один малый уехал. Где Таня, не знаю, увы.
Боже мой, уходит, уходит единственное, невосстановимое мое время! Меняется всё, и друзей мертвых уже почти столько же, сколько живых.
А эти, которые хотят повернуть, дойти до той, далеко оставшейся точки, и всё сначала... Ничего не получится, ребята. Если бы вернуть Володьку, ярого, кстати, вашего противника... И Игоря, вполне вами оцененного и успешного, но тем не менее симпатичного... И тридцать девять моих лет, и ревниво-гордый взгляд мой на провожавшую тогда в ГДР, а теперь уж, увы... Если б вернуть всё это, и я бы, наверное, согласился. Но не от меня одного зависит. Да ведь и не вернуть! Назад кино не крутят.
Когда всё уже произошло и началась новая жизнь, другая или вторая, считайте как угодно, а если всерьез – то первая настоящая жизнь, всё до этого было дожизнью (забегая вперед, скажу, что и настоящая жизнь тоже кончается, и наступает послежизнь, причем такое разделение на три жизни, как недавно выяснилось, справедливо для многих, мой старый днепропетровский приятель это подтвердил, но об этом позже, позже) – итак, когда началась жизнь, поздно ночью я сидел на вокзале в городе Ганновере (тогда еще Западная Германия).
Ожидался утренний поезд в Мюнхен. Будучи еще крайне неопытным заграничным путешественником, – но всё же какой-то опыт уже имея, – я весьма остро переживал само явление пересадки. Надо же, сижу на пересадке, как в каком-нибудь Харькове, но где? В Ганновере! Потрясающе.
Между тем вместе с нами (я был там семейно) на вокзале, совершенно как в Харькове или даже в Челябинске, маялись и другие люди. Некоторые из них, аккуратно застегнувшись до горла на молнию, ночевали в спальных мешках – в основном американские интеллигентные подростки и пенсионеры. Другие – сербы, албанцы, поляки и нигерийцы – запросто сидели на расстеленных поверх бетонного пола одеялах, ели йогурт, овощи, пили пиво и местную дешевую водку, играли в карты, дремали, орали на детей. Шла себе ночная вокзальная жизнь, универсальная, как я тогда обнаружил, для всего мира.
Пройдя мимо нее по кассовым залам и подземным переходам, я ступил в глубоко спящий город.
Исправно переключались над пустыми перекрестками светофоры; радостно сияли витрины слишком дорогих (потом узнал) привокзальных магазинов, рассчитанных именно на нигерийцев, поляков, албанцев, сербов и меня: тисненые ковбойские сапоги, толстые кожаные куртки и джинсы; за не совсем чистым стеклом какого-то фастфуда ел котлету с хлебом и робко запивал внесенной тамошней бормотухой пожилой розовощекий алкаш; прошелестел полицейский «фольксваген», напомнив о противостоянии двух миров; вдруг вспыхнуло где-то высоко жилое окно, что-то там происходило, ссорились, возможно, или, напротив, ощутили экстатическую потребность увидеть друг друга во всей красе; начало чуть-чуть светлеть небо, предвещая рассвет, и тут же, внезапно, жутко захотелось спать, как всегда бывает перед рассветом после абсолютно бессонной и вроде бы легко преодоленной ночи...