Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Вуковаре практически никого не осталось — те, кто явился сюда, чтобы огнем и мечом освободить город от него самого, уничтожили и разграбили его, а затем устремились в свои норы и берлоги по всей Сербии и «землям сербским», унося с собой все, что случайно уцелело под огнем их орудий, изрыгавших огонь с земли, и их самолетов, обрушивавших огонь с небес. Остальное поглотили пожары.
Лишь кое-где, как на старых документальных кинолентах о бомбардировке Хиросимы, в таком же городе мертвецов, похожем на скелет города, со дна глухой тишины доносится скрип тачки, нагруженной деревянными обломками, пригодными для топки, которую толкает безмолвная, одетая в лохмотья человеческая фигура, а иногда среди развалин бесшумно скользнет блестящий «мерседес» со столичными номерами, принадлежащий кому-то из тех, кто сделал войну источником огромных доходов.
А то вдруг невесть откуда появился мужчина в сером костюме безукоризненного покроя, лет шестидесяти, невысокого роста, с коротким ежиком седых волос, среди которых с левой стороны белел большой хирургический пластырь, след недавнего ранения, и хриплым голосом, усмехаясь улыбкой висельника, проговорил:
— Уничтожен дотла целый город, всюду смерть, разрушенья и голод, но имейте в виду, господа, час расплаты приходит всегда!
Граф, ошеломленный его появлением, хотел было что-то ответить ему, потому что прекрасно понял смысл сказанного, но мужчина, снова улыбнувшись так, что кровь леденела в жилах, продолжал:
— Не будет тот, кого не звал, здесь, в нашем доме, править бал, имейте в виду, господа, час расплаты приходит всегда!
И тут же исчез, столь же неожиданно, как и появился.
Вронский, посрамленный и униженный, последний раз бросил в медленно текущую воду твердый, замерзший и колючий стебель репейника, мучительно напрягаясь и чувствуя тошноту, поднялся с земли и, вертя в руках сухую ветку, словно собираясь использовать ее при ходьбе вместо трости, направился в сторону от реки, пробираясь между сломанными деревьями и развалинами, которые уже начали расчищать бульдозерами, приводя их в бессмысленный и безжизненный порядок.
Неожиданно он замер — показалось, что он как наяву увидел мужа Анны, всегда казавшегося ему воплощением грубой силы, стремящейся унизить его, и услышал его слова: «Вронский, я уверен в том, что вы оставите Анну, поэтому ради блага ее души я не могу согласиться на развод».
Шагая без какой-то определенной цели, молча, предоставленный самому себе и тому, что творилось в глубинах его души, он вдруг наткнулся на тело мертвого жеребца, который, по крайней мере так казалось, погиб совсем недавно и лежал теперь на подмороженной побуревшей траве.
Лучи заходящего солнца, холодные и потому кажущиеся раздражающе бессмысленными, окрасили его натянутую кожу в мягкий красноватый цвет, благодаря которому вся поверхность шеи, ног и туловища казалась бархатистой и мягкой и в скудном свете холодного угасающего дня все еще излучавшей тепло. Внимание Вронского невольно привлекли прекрасные, совершенные по форме передние ноги жеребца с крупными суставами. Он нагнулся и с жалостью провел рукой от затылка до спины мертвого животного, лаская его гриву цвета липового меда. Рука нащупала след смертельного ранения — справа у самого основания шеи, почти рядом с хребтом. Рана была небольшой, но Вронский знал, что в этом месте, мягком и чувствительном, прямо под кожей находится переплетение крупных кровеносных сосудов толщиной в палец и густая паутина нервов, поэтому даже легкий укол может оказаться смертельным. По-видимому, жеребец был сражен наповал, потому что поросшая травой земля под его копытами осталась нетронутой, не поврежденной предсмертными конвульсиями.
В это мгновение он вспомнил Голицыно, князя Кузовлева, Махотина и его умнейшего Гладиатора, которого почти невозможно было победить, вспомнил, что кобылу Кузовлева звали Дианой и она постоянно стригла ушами, видимо и сама прекрасно понимая, как она красива, вспомнил почти всех конногвардейцев, участвовавших в красносельских скачках, и снова почувствовал, что был бы счастлив исключить из этого круга воспоминаний свою Фру-Фру и то роковое неловкое движение, которым он сломал ей хребет. «О, милая!» — снова подумал он и снова погладил мертвого жеребца, который, покоясь на подстилке из пожухшей осенней травы, впечатляюще свидетельствовал о чуде Божьего творения. «Кто убил тебя? И почему?» — подумал он и поднялся с земли.
Но тут, над окоченевшим трупом коня, по которому, как он только что заметил, торопливо сновали голодные черные муравьи, освещенные косыми лучами заходящего солнца, новая мысль кольнула его, все более явственно вырисовываясь в сознании и постепенно охватывая его целиком. «Сегодня сербы запятнали свое имя и бросили мрачную тень на свое прошлое, а свое будущее обрекли на проклятие. Мне жаль коня, и это, конечно, достойно понимания, но ведь я незваным пришел сюда, к этим чужим людям и к их чужим для меня детям, пришел воевать и убивать. Нехорошо, граф, ах как нехорошо».
Этот внутренний стон испугал его, и он резко, почти панически оглянулся по сторонам, пытаясь понять, говорит ли он это кому-то, находящемуся рядом, или же, что гораздо хуже, ведет диалог с собственным внутренним голосом. Оказалось, что в нескольких шагах от него, одиноко и молча, терпеливо стоял его верный Петрицкий.
Подул ветер, от реки потянуло ледяным холодом. Они зашагали в сторону разрушенных домов.
И сам не понимая, что дальше делать, Вронский криво усмехнулся, а потом, посерьезнев, сказал:
— Эскадрон расформирован.
— Может, это и к лучшему… Могу ли я до конца оставаться рядом с вами, ваше благородие? — спросил Петрицкий спокойно.
«Что он имеет в виду, когда говорит «до конца»? Может быть, что-то предчувствует?» — мелькнуло в голове у Вронского, и он быстро ответил:
— Да. Que le Dieu te protège.[9]
A его внутренний взгляд, описав окружность, центром которой был он сам, охватил множество трупов людей и животных, уже полуразложившихся, лежащих повсюду, на серых, поросших вербами лугах и в мелких хлюпающих болотах, во дворах и на порогах собственных домов и церквей, не укрылись от него и обезображенные деревья городских бульваров и леса, покинутые обезумевшими от страха зверями и птицами, и ручьи и реки с заводями и островами, но, не задерживаясь ни на чем, он скользил дальше и выше, к облакам, разбросанным по небу — синему, безмолвному, не знающему противоречий, и там наконец застыл.
Все чаще в последнее время лежит Вронский на голой земле, оперевшись на руку, ощущая во рту вкус желчи и неподвижно глядя в зимнее небо.
А там, в небе, скользят облака, дуют ветры и льют дожди на переломе между осенью и зимой, на переломе между тысяча девятьсот девяносто первым и тысяча девятьсот девяносто вторым годом.
С фронта на фронт кочует Вронский, а Петрицкий, как старый верный и уже полинявший пес, повсюду сопровождает его.
Воют ветры речные…