Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты же… – Филимонова замялась.
– Нет, – он засмеялся. Засмеялся и протянул ей стакан воды.
Вкусней ничего не было на свете. Вода не кончалась. Филимонова жадно глотала, проливала на грудь, прохладные струи текли по животу, щекотали пах, стекали по ляжкам. Эдвард смеялся, русая прядь падала на лоб, он рукой откидывал ее назад.
– Я не могу напиться, – тоже смеясь, проговорила Филимонова. Вода из стакана лилась будто из крана, брызги искрились, летели во все стороны. Филимонова вдруг поняла, что на ней нет одежды, что она вся мокрая. Эдвард замолчал, протянул руку. Дотронулся до ключицы.
– Но ты ведь… – Филимонова ощутила холод его пальцев.
Рука скользнула вниз, сосок сразу набух, едва он сжал его. По животу побежали мурашки. Потом ниже. Другая рука на затылке – ее тело помнило все, – вот он прихватил ее ухо губами. Сладкая судорога свела низ живота. Накатила слабость, она нашла его рот, мокрый, холодный. Пахло розами, забытыми в вазе розами. Запах что-то напоминал, тревожил. Она отгоняла это. Сжимая его ягодицы, подалась вперед лобком. До упора. «Какая вам разница? – огрызалась она. – Отстаньте от меня!» Рядом никого не было, но ей чудилось, что сквозь молочную белизну за ними наблюдают сотни осуждающих глаз.
От роз мутило, она выгнула спину. Рот стал горячим, липким. Сладкие, жаркие слюни – словно проснулась с леденцом во рту. Потащило, ощутила, как ее затягивает мучительная истома, она задохнулась на секунду, потом хрипло вскрикнула.
Чайки белыми пятнами качались на волнах. Вдруг, как по команде, торопливо захлопали крыльями и разом взмыли прямо в золотой рассвет. Наступило утро.
Время исчезло, осталась жажда. Ничего, кроме жажды. Неужели у человека могут быть еще какие-то желания? Другие желания. Кроме желания пить.
Сколько прошло дней, она уже не помнила, ей казалось, что она всю жизнь торчит на этом чертовом бакене. Почти вросла в него. К полудню стало припекать, и Филимонова сползла в воду. Она помнила про акулу, но ей было плевать. Она, раскинув руки, опускала лицо в теплую, соленую воду, набирала ее в рот. Во рту становилось горько, начинало мутить. Волны покачивали ее, хлюпали по борту буя.
Солнце застряло в зените, вода посветлела, казалась бирюзовой. «Медный купорос» – непонятно откуда всплыло в ее голове. Что это? Как это называлось? Делать опыты, да. Кабинет химии, пробирки, бородатый Менделеев, похожий на больного дьякона. Вонь газа вперемешку с вонью кислот, щелочей, окисей, закисей… Господи, неужели это тоже я? Та, в тесной форме и с рыжим хвостом. «Аня, придется пригласить родителей в школу». Кристаллы купороса – совсем как бирюза. Мятые записки, потные ладони. Куда все сгинуло? Какой иезуит так устроил?
Филимонова вспоминала, в памяти проступали неясные лица, блики, запахи. Солнечное поле с полоской леса вдали, пахнет нагретой травой. Дача. За пригорком – речка, ее не видно, но Филимонова знает, она там. Она бежит по тропинке, беззвучно шлепая сандалиями по сухой глине, во рту привкус черничного киселя.
– Как же я раньше не догадалась? Ведь так просто! – Она хотела улыбнуться, но губы спеклись и не двигались. – Это ж как смерть! Той Филимоновой, что бежала купаться, ведь ее больше нет. И вспоминаю я о ней словно о неизвестной девчонке. И другая Филимонова – та, которая женилась, разводилась, врала, шлялась, работала парикмахершей в Кронцпилсе – ее тоже нет. И мне, сегодняшней, на нее плевать.
Филимонова, задыхаясь, бормотала, стараясь не упустить нить.
– Вот я… – она запнулась, – вот меня не станет. Я превращусь в пар, в лунный свет. В воду… Да, именно в воду! И мне будет точно так же плевать на вот эту вот дурацкую Филимонову, застрявшую сейчас на чертовом бакене.
Она бессильно шлепнула ладонью по воде.
– Господи! – Она подняла лицо. – Ты или садист, или дурак. Оставь меня наконец в покое!
Солнце пекло, время от времени Филимонова сонно погружала лицо и голову в воду. В тепловатой зеленой мути играл свет, лучи уходили вглубь, там гасли. Дно бакена – темный круг, поросший мягким плюшем, впаянное кольцо в центре с обрывком склизкого троса. От жажды горло першило, казалось, что глотка скукожилась. Слюна стала клейкой, тягучей, язык прилип к гортани. Появилось ощущение болезни, словно у нее жар: пьяная слабость забытья сменялась лихорадочной нервностью. Сердце колотилось, стучало в висках. Она выныривала, глотала соленый воздух, оглядывала безнадежно чистый горизонт. Дождь, господи, ну где же дождь?
Желание выжить перестало быть выбором, оно слилось с жаждой, это уже был инстинкт. Она поняла, что упустила момент, теперь у нее просто не хватит духа. Не хватит воли натянуть нос этому бородатому, там, наверху. Ведь недаром это смертный грех. Убивая себя, я убиваю и Его. Его сумасшедший мир. Я кричу – Ты решил развлечься, позабавиться, устроил всю эту чехарду. Ведь Ты всесильный и вездесущий, и даже волос не упадет с моей головы без Твоего ведома. И вся эта кровь и смерть, и войны, и голод, и эти тощие африканские дети, что дохнут как мухи, – все это Ты! Ты сотворил мир и увидел, что он хорош. Правда?! Землетрясения, засуха, наводнение – Тебе это нравится? Освенцим и Хиросима – ведь даже волос не упадет без Твоего ведома, не говоря уж про атомную бомбу. Выходит, и бомба тоже хорошо! Нравится! Да не маньяк ли Ты? Ведь даже ничтожные людишки по их законам – будь Ты одним из них – приговорили бы Тебя к высшей мере. Расстреляли, повесили, сожгли, гильотинировали, сгноили в тюрьме. Как маньяка и убийцу.
Филимонова вспомнила автобус на мосту, детские лица в запотевших окнах, ладошки, прижатые к стеклу. Серая вода несла мусор, набухала, поднималась на глазах. Вчера по радио говорили про угрозу прорыва Плявинисской плотины, дожди шли без перерыва почти неделю. Возможно наводнение. Филимонова бежала через парк, час назад объявили эвакуацию. Вещей не брать, только документы. Сухим пайком обеспечат по прибытии в безопасный район. Автобусы уходят с площади и с железнодорожной станции. До вокзала было ближе.
Дверь в церковь нараспашку, Филимонова заглянула внутрь – пусто, по полу рассыпаны тонкие свечки, серебряная мелочь. Сзади она услышала гул, обернулась. За деревьями не было видно ничего. Над головой с карканьем пронеслась воронья стая. Шум приближался, рос, напоминал грохот мощного водопада. Дальние деревья заколыхались, послышался треск сучьев. Филимонова застыла, какой-то звериный инстинкт говорил, что происходит что-то страшное. Сквозь деревья, огибая толстые стволы лип, вырывая кусты и ломая сучья, на нее неслась серая стена воды. Дверь на колокольню оказалась открытой, вода и грязь уже ворвались в храм, когда Филимонова взбиралась наверх по винтовой лестнице. Задыхаясь, выскочила на площадку. Парк затопило, волна двигалась на запад, в сторону вокзала. Там на площади стояли автобусы, суетились мелкие фигурки. Волна накрыла людей, подхватила автобусы, лениво потащила дальше. Криков не было слышно, грохот стоял, как во время шторма. Филимонову трясло, словно в лихорадке, она повторяла снова и снова:
– Вещей не брать, только документы, вещей не брать…