Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берл сел на землю, привалился к злополучной ограде и посмеялся собственной глупости. Туда-сюда, туда-сюда… Это ж надо дойти до такого! Он пожалел, что рядом не видно Яшки, а то было бы с кем посмеяться. С другой стороны, отсутствие Яшки облегчало основную задачу. Основную, а также последнюю… Берл достал из-за пояса магнум. Стреляться при Яшке ему было бы неудобно. Такие дела надобно творить наедине с собой, чтобы никто не видел твоего лица. А интересно, какое при этом выражение? Страх? Боль? Сомнение? Яшка всегда отличался редкой тактичностью. Вот и сейчас… Берл взвел курок. Так. Теперь вроде положено осмотреться, попрощаться с миром и прочая лабуда. Он и стал осматриваться, мучительно протискивая взгляд сквозь клочья тумана — ничего интересного, если честно: земля, небо, деревья, глаза — черные провалы с зеленым ободком… Где-то он уже это видел…
— Идти можешь? — спросил его туман женским голосом. Странно, что туман говорит именно так, по-женски. Ведь по идее…
— Эй! Ты меня слышишь? Эй! — кто-то взял его за руку. А вот это уже лишнее, дорогие господа. За руку извольте не брать, понятно? Он слепо отмахнулся от тумана, но тот, чертыхнувшись в ответ, звонко шлепнул его по щеке — раз!.. два!.. три!.. как через забор: туда-сюда, туда-сюда…
— Как через забор… — улыбаясь, прошептал Берл и медленно поплыл в туман, радуясь тому, что он оказался таким — говорящим и женским.
* * *
Ночь солона от слез и от пота. У ночи и у любви — соленый вкус, правда, Энджи? А почему ты решил, что сейчас ночь? В нашей спальне нету окна, нету света, — ничего, кроме блеска зубов, кроме влажного мерцания слюны на языке, кроме сияния твоих глаз, Энджи…
«Сильна, как смерть, любовь…» — откуда это, Габо?
Так написано в книге, девочка, в самой большой из книг.
Значит, это правда?
Конечно, правда — посмотри сама…
Он проводит рукою по ее спине, по поющему ручью позвонков, и их задремавшая было дрожь послушно отзывается в его пальцах.
— Габо, щекотно, — смеется она.
— Щекотно?..
Нет, уже нет. Уже не щекотно — уже темнеют глаза от подступающей соленой волны, уже вытягиваются бедра вдоль трепещущих бедер, уже текут реки ладоней по напряженной спине, вливаясь в черный омут беспамятства… Сильна, как смерть, любовь.
— Габо, расскажи мне…
— Что тебе рассказать, любимая?
— Расскажи мне все. О себе. Я ведь должна знать. Ты мой муж.
Он вздыхает:
— Ах, Энджи, Энджи… зачем тебе это сейчас? Разве нам плохо с тобой вдвоем, только вдвоем, без прошлого и без будущего, только мы и больше ничего?
— Нет, — говорит она твердо. — Я должна. Иначе не получается.
Он снова вздыхает. Не получается, Габо. Любовь не умеет стоять на месте, ей всегда мало того, что есть, она должна непрерывно расширяться, захватывать все новые и новые территории, без конца, пока не подчинит себе весь мир. А что потом? А потом она умирает. — Умирает? — Ну да… Умирает от голода, потому что больше уже не осталось ничего для ее ненасытной силы. — Тогда зачем давать ей расти, если она все равно умрет? — Ну как же… если не давать ей расти, то она просто умрет маленькой, вот и все.
— Эй, Габо! Ну что ты там бормочешь себе под нос? — Энджи нетерпеливо дергает его за волосы. — Рассказывай!
— Ладно, слушай. Я Габриэль — Габриэль Каган. Каганы — большая семья. Была. Это место, Травник… Мы живем… мы жили здесь очень давно. Наш дом — через две улицы отсюда, пять минут, если бегом. Я тут родился, и два моих брата, Барух и Горан, и две сестренки: Ханна и Сара. А потом…
— Нет-нет! — поспешно перебивает она. — Тебе незачем так торопиться. Времени у нас много. Расскажи с самого начала — то, что тебе дома рассказывали. В каждой семье есть свои рассказы. Не может быть, чтобы у тебя их не было.
Габо покорно целует ее в висок, прижимает к себе.
— Слушаюсь и повинуюсь. Приходилось ли моей госпоже слышать о стране, называемой Испания, и о ее славном городе Толедо, столице кастильского королевства? Вот там-то и жили мои предки. Как они там оказались и когда — неизвестно… известно лишь, что один из них, по имени Шмуэль Каган, поставлял вино ко двору вестготского короля. И было это полторы тысячи лет тому назад, милая Энджи.
— Так давно? — недоверчиво спрашивает она. — Как это может быть?
— Не знаю, — разводит руками Габриэль. — Ты же хотела семейные рассказы. Вот и получай… Мы прожили в Испании тысячу лет. А потом переехали сюда, в Травник.
— Кончилось вино? — смеется Энджи.
— Ага. Кончилось. Вернее, превратилось в кровь. Католическая королева выгнала из Испании всех евреев до единого, кроме тех, что согласились креститься. И моя семья уехала вместе со всеми.
— Почему вы не крестились?
— А твоей семье помогло, что вы назвались «белыми цыганами»? Нет ведь, правда? Те, кто крестился, называли себя «анусим» — изнасилованные. Их все равно потом посжигали на кострах, почти всех.
— А в твоей семье не согласился никто? Ни один человек?
— Нет. На этот раз — нет. Потому что до этого у нас в семье была одна ужасная история, очень давняя, задолго до злобной королевы Изабеллы. Это произошло еще при вестготских королях. Видишь ли, вестготы были благородными рыцарями. Сначала они не настаивали, чтобы все в королевстве были одной веры. Но потом очередной король вдруг заделался ревностным католиком и принялся повсюду насаждать свое католичество. Настали трудные времена. И тогда один парень из нашей семьи решил, что намного выгоднее быть одной веры с королем.
— Как его звали?
— Не знаю. Есть имена, которые не следует помнить. Назовем его дон Хаман. Он сразу же начал доказывать королю свое рвение. Выстаивал на коленях самые длинные мессы, постился и был святее самого архиепископа. Но король все равно не верил ему до конца. Предавший единожды предаст и вторично. И тогда дон Хаман решил доказать свое рвение кровью. Не своею, конечно, — кто ценит кровь предателя? В соборе на темной южной стене висело распятие, одно из многих, ничем не примечательное. Его-то дон Хаман и выбрал для своего злодейского замысла. Незаметно снял он небольшую статуэтку и вынес ее под плащом. А на следующий день побежал к королю с доносом. Так, мол, и так, заснул он этой ночью в соборе, сомлев от непрерывных бдений во славу Христа. И, мол, проснувшись среди ночи от шума и выглянув украдкой из-под лавки, увидел он собственными глазами, как два человека в плащах кололи ножом святое распятие. И что, мол, узнал он в одном из них своего родного дядю Авишая Кагана. Ну тут все побежали к церкви и видят: распятия-то нет. А под тем местом, где оно висело — лужица крови. Ее наш хитрый родственничек тогда же ночью из пузырька и налил. Кровь-то была баранья, да кто ж различит? «Ага, — кричит. — Смотрите — вот она, кровь! А вот и следы — кровавые капли из тела Спасителя!» Пошли по этому кровавому следу — а он ведет не куда-нибудь, а прямо в наш дом, в дом Каганов, всем в городе известный и уважаемый. Вышибли дверь, ворвались… Дон Хаман проклятый — впереди всех. И сразу — на кухню, к мусорным мешкам, куда он сам, подлец, накануне статуэтку спрятал. «Ищите здесь! — кричит. — Здесь! Чует мое сердце христианское!» Разрезали мешок, а там — окровавленное распятие, с боком исцарапанным…