Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, если бы Танюша и Марта рассказали друг другу о своих любимых мужчинах, то никогда бы не поняли, что говорят об одном и том же человеке. Танюша подставляла верное дружеское плечо своему Саньку, родной «картофельной душе», понятному и веселому, шумному и задорному, и совсем беспомощному без нее. Это была любовь, самая настоящая, замешенная на дружбе и многолетнем родстве, на пеленках их сына, на стихах Есенина, на гарнизонных буднях и, конечно, на жареной картошке со шкварками.
А Марта любила Сашу, задумчивого и молчаливого, тихо смотрящего на нее с обожанием, готового слушать ее неправильный русский лепет как музыку. И протестующего против того, чтобы она жарила ему картошку. Это была любовь двух незнакомцев, которым житейские подробности их прошлых жизней оказались ни к чему.
Марта была одинокой женщиной с какой-то вывернутой судьбой. Она даже пыталась что-то рассказать Саше о своем прошлом, но он не вникал в смысл, любуясь тем, как она это говорила. Марта выглядела очаровательно, когда тоненьким голоском выводила забавные для русского уха фразы:
– Я страдала, как собака. Я почти умерла, а потом захотела съесть булку.
Волнуясь, Марта обычно переходила на немецкий язык. Ведь в школе, как выяснилось к ее огромной радости, Саша учил немецкий язык. Но она явно переоценивала школьное образование в сибирской деревне, где вырос ее Саша. Он кивал, улыбался, задумчиво следил за выражением ее лица и не понимал ни слова. Говорят, что если люди находятся на одной волне, то все становится понятно без слов. Это неправда. Саша не понимал ничего, угадывая только тональность разговора. Но угадывал безошибочно. Если можно реагировать «невпопад», то Саша попадал строго «впопад».
Он догадывался, когда Марта просто болтала о разной разности, пересказывала стычку со злобной соседкой и ее толстым мужем, и тогда Саша чуть снисходительно улыбался, по-мужски покровительствуя женским слабостям. Когда Марта говорила с надрывом о чем-то важном, он прижимал ее к себе и покачивал, словно баюкал. Его знания немецкого языка хватало только на одну фразу, которую он произносил с жестким русским акцентом: «Их либе дих». Потому что «Я тебя люблю» было занято Таней.
Марта спрашивала Сашу о его жизни, но он отмалчивался. Нет таких слов, чтобы рассказать ей про колорадских жуков, про бабье лето, когда вся деревня копает картошку. И как объяснить, что «картошка в мундире» не имеет ничего общего с военной формой? Может, и есть такие слова, но Саша их не знает. Поэтому он говорил руками, глазами, дыханием и слушал ее поверх слов, скользя по интонациям, не погружаясь в смысл.
Марта знала, что Саша женат, но этот вопрос никогда не поднимался. Настоящее было такой полноты и сочности, что заслоняло собой будущее и прошлое. И потом, оба знали, что общего будущего у них нет, так что незачем об этом говорить. Отсутствие будущего делало настоящее еще более настоящим, обостряло радость каждого дня.
* * *
Когда командование узнало о связи женатого советского офицера с немецкой фрау, поднялась идеологическая тревога. Замять историю было невозможно, поскольку имелась «бумага» и на нее следовало официально реагировать. Этой «бумагой» стало письмо от бдительной соседки Марты, которая полагала, что порядок превыше всего и для его наведения любые средства хороши, включая доносы. А может, ей просто грустно было лежать в постели с любителем пива и сосисок, думая, что за стеной Марта лежит рядом с любителем женщин. Или же она считала, что немецкая женщина должна принадлежать только немецкому мужчине, а уж никак не советскому офицеру. Словом, причины могли быть самые разные, от мелочно завистливых до возвышенно идеологических.
Про причины она не писала. А вот про «пятно на мундире советского офицера» было. Пятно требовалось срочно счищать, чем командование и занялось, разрываясь между долгом и мужской солидарностью. Отцы-командиры вслух ругали Санька, а про себя материли бдительную немецкую соседку.
Весь гарнизон погрузился в обсуждение этой истории. Самыми горячими порицателями «аморального облика» советского офицера стали жены его сослуживцев. Состав преступления, по их мнению, состоял из двух пунктов: какой пример подается нашим мужьям и чем мы хуже этой немки? Жены офицеров, сочтя себя поруганными и оскорбленными, требовали от своих мужей публичного присоединения к травле Санька.
Но самым удивительным было поведение Танюши. Сколько ни приходили к ней соседки за солью, используя это как повод начать бабий разговор о мужских изменах, Танюша щедро отсыпала соль и вежливо подталкивала их к двери. Никто не видел ее красных глаз или припухшего от слез носа. Скорее, в глазах появилось что-то такое, что удерживало на расстоянии любого, кто хотел подойти к ней с сочувствием. При ней не смели ругать Санька. Она встала на его защиту, решительно обрывая голыми руками высоковольтные провода гарнизонного сарафанного радио. А дома плакала, зализывая раны на руках и душе.
Эта история была как землетрясение для их семьи. Нет, до скандалов не дошли, старательно оберегая покой маленького Сережи. Да и зачем? Что нового они скажут друг другу? Молодые супруги знали друг друга более точно и тонко, чем могли выразить словами. Поэтому и молчали. В полной тишине их дом ходил ходуном, стены скрежетали, пол вздымался и раздвигался, образуя проломы. Танюша и Санек ступали по дому осторожно, им было страшно. Страшно, что кто-то из них не удержится и рухнет в этот пролом и они потеряют друг друга.
Рассыпалось и отлетело все, что было прилеплено к их дому наподобие ласточкиных гнезд, заботливо создаваемых совместными трудами. Дом потерял прежнюю красоту и обжитый вид. Но основа устояла, каркас не дал трещины. Стержень их семьи – дружба двух родных людей – выстоял. Потери были велики, все порушено. Кроме фундамента. А на фундамент можно настраивать заново.
* * *
Санька решено было перебросить служить как можно дальше. Или, как выразился штабной генерал, «к едрене фене его, к чертовой матери». А что может быть дальше, чем Дальний Восток? И определению генерала это явно соответствовало.
Последнюю ночь перед отправкой на родину Санек провел с Мартой. Таня вытолкала его за дверь, вцепившись в дверную ручку так, что побелели костяшки пальцев. Она знала, что Саньку надо пойти к той немецкой женщине. И, давясь рюмкой коньяка на кухне, где все было уложено в коробки и готово к погрузке, Танюша словно делила с мужем боль этой ночи.
Тихонько поскуливая над рюмкой, она плакала за двоих, не умея отделять себя от мужа. В ней полыхала, как пожар, боль-обида за себя, за свой одиночный коньяк на порушенной сборами кухне, за коробки с детскими вещами и кастрюлями, за невозможность познать неведомую ей грань насквозь родного, но в чем-то неизвестного ей человека. Это была даже не ревность, а зависть к той немецкой женщине, которая видела и знала Санька таким, каким он оказывался только с ней и ради нее. Танюша слишком хорошо понимала, как много она значит для Санька, как он дорожит ею и Сережей, чтобы заподозрить мужа в чем-либо, кроме настоящей любви. По молодости лет Танюша не знала, что любовь бывает разной.
И рядом, как будто отдельно, но странным образом рядом и в обнимку с ее болью-обидой, плыла боль-сострадание, болезненное сочувствие к мужу. Танюша понимала, каково сейчас ее Саньку, как в нем умирает целая жизнь, которую она не сможет ему дать никогда. Ее не хватит, чтобы залатать собой дыру в его душе, и оттуда всегда будет тянуть сквозняком. Им будет зябко, придется затыкать дыру старой ватой, варить клейстер и старательно заклеивать щели полосками бумаги. Но каждый раз, подходя к этому месту, они станут прислушиваться, не свистит ли, прикладывать руку, чтобы почувствовать, не тянет ли холодом. И в такой болезненной заботливости будет жить их память об этой истории.