Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завтра утром молчание будет еще более парализующим. Завтра утром уйдут и последние люди: Грегор, Кнудсен и мой маленький монах. И тогда я останусь один. И я один буду сидеть в луже. Абсурдно из-за маленькой неживой деревянной фигуры оказаться таким одиноким, каким буду я завтра утром, завтра утром, когда придут эти.
Пытаясь справиться со страхом, он стал искать в телефонном справочнике номер фирмы, присылающей такси. Три-три-девять. Надо предупредить викария, вспомнил он, сегодня пятница, и ему надо срочно садиться за воскресную проповедь. И сказать экономке, чтобы упаковала маленький чемоданчик, положив туда немного белья и туалетные принадлежности. Надо хорошо обдумать последствия: как я буду выглядеть перед городом, если завтра утром меня увезут, как самого обыкновенного преступника. В конце концов, ведь я пастор Хеландер, самый уважаемый священнослужитель в городе, человек, который воевал за фатерланд, люди просто не поймут, что произошло, и никто не объяснит им — это не лучший финал для меня и для них. Клиника — это они поймут, это даже потрясет их, и палата в ростокской больнице будет полна осенних цветов из садов Рерика.
Если быть честным, то мне совершенно все равно, что подумают люди. Не ради них я вызвал к себе врача, высшую силу, которая повелевает моим телом. Я сделал это из-за пыток и одиночества. А пытки будут, и я окажусь в полном одиночестве. Эти будут избивать меня, из мести и чтобы узнать, где я спрятал фигуру, и во время пыток рана на моей культе разойдется, обнажится, и даже в те часы, когда меня не будут избивать, я буду стонать от боли где-нибудь на топчане, в камере лагерного барака, я превращусь в стонущий кусок мяса, который в конце концов швырнут на койку, чтобы дать мне подохнуть. Умирающее тело, которое, возможно, какой-нибудь сердобольный врач, дав дозу морфия, погрузит в лихорадочный сон, чтобы мозг, живший в этом теле, даже не мог молиться. Нет, взволнованно, ожесточенно подумал Хеландер, маленький послушник в моей церкви не может от меня потребовать, он не может требовать, чтобы я сделал это ради него.
Три-три-девять. Надо позвонить и заказать такси. Ему было страшно, но мысли его были абсолютно ясны, и он твердо решил не подвергать себя пыткам. Ни Бог, ни Послушник не могли потребовать от него, чтобы он позволил этим истязать себя плетками и обрезками резиновых шлангов. Как он до сих пор объяснял себе победу этих? Очень просто — Бог отсутствовал, он находился в невообразимом отдалении, и мир стал царством сатаны. Учение великого швейцарского теолога, которому был привержен Хеландер, было настолько же простым, насколько убедительным. Оно объясняло, почему Бог сконструировал мир как звуконепроницаемое пространство. В таком пространстве можно было молиться лишь для себя одного, шептать молитвы, которые слышала только собственная душа. Ни в коем случае не следовало воображать, будто Бог слышит тебя. Молиться надо было лишь потому, что ты знал, что есть Бог; и хотя он пребывал в непостижимой дали, он все же существовал, он не умер. Совершенно бессмысленно было испускать дикие крики, крики пытаемого. Конечно, сатане надо было оказывать сопротивление, надо было проповедовать, но только для того, чтобы указать людям, что мир принадлежит дьяволу, а Бог далеко. Утешения не было, и величие этого учения состояло в том, что оно не давало утешения. Но оно делало бессмысленным и мученичество; какой смысл в том, чтобы подвергаться пыткам и кричать от боли, если Господь не принимает это к сведению, если стены мирового пространства с абсолютной звукоизоляцией полностью заглушают эти крики? Странно, подумал Хеландер, что самые честные и отважные среди коллег были те, которые оставались приверженцами этого безутешного учения. Те, кто отвергал осмысленность мученичества, чаще всего подвергались преследованиям и пыткам. Они должны были пройти через муки, но не во имя близости Господа, а во имя его отдаленности; они должны были умереть, потому что бескомпромиссно объявили царство этих царством зла, как предписывало учение. Они безутешно умирали абсурдной смертью; им не была гарантирована милость Божья.
Сидя перед телефонным аппаратом за своим письменным столом, Хеландер погрузился в раздумья. Через какое-то время он выключил торшер и стал ждать, пока очертания поперечного нефа церкви Св. Георга станут видимыми в его окне. Свет уличного фонаря терялся на каменной стене; выше черный массив упирался в небо, где виднелась одна звезда. С тех пор как пастор жил здесь, ему никогда не приходилось задергивать шторы в своем кабинете. Напротив его окна не было ничего, кроме древней, лишенной окон стены, на которой никогда не появлялось иных знаков, кроме следов дождя или солнца, дня или ночи, птичьего гомона или затерявшейся под кирпичной кладкой умирающей токкаты. Теперь там, внутри, он сидит и ждет, мой маленький монах, сокровеннейшая святыня моей церкви, потому что его хотят забрать эти. Именно его хотят заполучить эти дьяволы, образ Христа на алтаре им не нужен, они хотят захватить не образ Бога, а образ молодого читателя, Божьего ученика. Нет, невозможно отдать его этим дьяволам, подумал пастор. Но так же невозможно возложить на себя мученичество. Он чуть не рассмеялся, когда понял, как точно в нем отмерены поровну страх и мужество. Чаши весов со слегка подрагивающими стрелками уравновешивали друг друга.
Мне надо только снять телефонную трубку, и вопрос решен, подумал он. Три-три-девять — и святыня в когтях у сатаны. Разве это беспокоило отсутствующего Бога, который, возможно, был просто ленивым Богом? Возможно, он сейчас как раз пребывал на Орионе, вместо того чтобы находиться на Земле, или, если он все же был на Земле, то проплывал как раз в этот момент на какой-нибудь яхте мимо Гонолулу, вместо того чтобы обосноваться на лодке Кнудсена и спасти маленького монаха из Рерика.
Но если он не снимет телефонную трубку, то… Пастор вдруг затаил дыхание. Он подумал: если я не сниму телефонную трубку, то, может, Бог как раз и не так уж далеко, как я думаю все последнее время. Тогда он, возможно, совсем близко?
Вопрос мелькнул, как блуждающий огонек и исчез. После этого пастор Хеландер лишь с трудом мог собраться с мыслями. Сквозь боль в культе и тяжелую навалившуюся усталость в его сознании всплывали лишь обрывки слов и мыслей; deus absconditus[4], подумал он, и царство сатаны, Господь и пытки, твердое учение и стена без послания, мученичество и койка в клинике, койка и смерть, смерть и смерть.
Вместо того чтобы поднять телефонную трубку, он опустил голову на руки, его очки без оправы уже не поблескивавшие ночью, сдвинулись, и он задремал. Он успел еще подумать: я должен умереть, я обречен, я приговорен к смерти, я дошел до конца жизни, но, обдумывая эту самую невыносимую из мыслей, какая только существует, мысль, которая завершает все мысли, эту слепую и серую мысль, за которой нет ничего и угасают зеркала, он задремал.
Через какое-то время он проснулся от невыносимой боли. Он порылся в ящике письменного стола в поисках таблеток и взял из коробки три штуки. Потом он позвал экономку и попросил принести ему стакан воды.
ЮНГА
Он прикрепил искусственных червей на моток веревки; когда нечего было делать все юнги на рыбачьих катерах занимались с помощью шнуров с наживкой на длинной бечевке своего рода приватным рыболовством. Он сидел, защищенный от ветра, в кокпите и думал: если Кнудсен берет на борт пассажира, значит, он хочет его куда-то доставить, и уж, конечно, не в нашу часть побережья, а туда, на другую сторону Балтийского моря. Никогда он не думал, что Кнудсен способен на такое. Но почему, размышлял он, надо тайно перевозить человека на ту сторону? Он знал, что рыбаки иногда контрабандой доставляют кофе и чай, который покупают в море у датских моряков, — кстати, Кнудсен никогда в таких делах не участвовал, — но человека? И вдруг юнга подумал: тогда, выходит, в книгах пишется правда, значит, и сегодня бывают такие вещи, как те, о которых рассказывается в книгах про Гекльберри Финна и про Остров сокровищ и про Моби Дика? Потрясающе, подумал юнга, кто бы поверил, что это делает Кнудсен?