Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сел за руль тяжелого «майбаха» и погнал машину по тихим, пустынным берлинским улицам – город засыпал рано – к Заксенхаузену.
– Сказочная у нас природа, – заметил Гейдрих, когда машина, миновав Панков, вырвалась на пригородное шоссе, – лучше нигде нет. Сосняки, дубовые рощи – прелесть какая, а?
– Я не люблю дубовые рощи, они словно подражание олеографии, – сказал Шелленберг.
– Это не патриотично. Нужно любить дубовые рощи. Пруссия поразительна своими дубовыми рощами. Я люблю их в дождливые дни. Черные стволы и тяжелая упругость зеленых листьев… Как это строго и прекрасно…
– Я люблю море.
– Какое? Южное или северное?
– Южное.
– Шелленберг, я всегда подозревал, что вы плохой патриот. Ну что может быть прекрасного в южном море? Жара? Слюнтявость во всем. Северное море – ревущее, строгое, мужественное, с ним приятно сражаться, когда заплывешь на милю от берега, а валы идут на тебя и норовят утащить с собой – это я люблю.
– Вам надо было родиться морским поэтом.
– Я рожден моряком, я до сих пор вижу море во сне – наше северное, грозное море…
– А я во сне вижу берега Африки, громадные пустынные пляжи…
– Там кругом черные, Шелленберг, как можно?
Вдруг Гейдрих резко затормозил, и Шелленберг сначала не понял, что случилось, только интуитивно уперся руками в ветровое стекло. Что-то желтое, большое перескочило дорогу прямо перед радиатором машины, а второе – но не желтое, а скорее светло-серое – полетело в кювет, и Шелленберг понял, что это олененок, которого задело крылом «майбаха». Гейдрих бросил машину прямо на середине пустого шоссе и побежал к кювету. Олененку перебило ногу, он весь дрожал, и кровь, сочившаяся из открытой раны, обнажившей белую, сахарную кость, была темной, дымной.
– Боже, какой ужас, боже мой, – прошептал Гейдрих.
Он поднял олененка на руки, положил его на заднее сиденье и, развернув машину, помчался обратно в Берлин. Разбудив сторожа ветеринарной лечебницы, Гейдрих послал его за врачом, и дрожь перестала его колотить лишь под утро, когда олененок уснул, вытянув перебинтованную, положенную в шину стройную ногу…
– Едем ко мне, – сказал Гейдрих. – Едем, Шелленберг, мне одному сейчас будет очень тягостно. Глаза этого несчастного не дадут уснуть…
Дома на Ванзее он выпил стакан водки, включил радиолу и долго слушал народные германские песни, изредка подпевая хору, и Шелленберг заметил, что, когда Гейдрих подпевал, в его стальных продолговатых глазах закипали слезы.
Рано утром Гейдрих вызвал Шелленберга. Шеф имперского управления безопасности был, как всегда, сух, до синевы выбрит, а глаза его были недвижны, словно бы остановленные невидимым гипнотизером.
«Совсем другое лицо, – подумал Шелленберг, – вчера он был человеком, а сейчас он слепок с самого себя».
Передав Шелленбергу папки с материалами из Стокгольма и Парижа, обсудив шифровки, поступившие за ночь из Чехословакии, он в конце беседы как бы между прочим сказал:
– А теперь о мелочах… Отправьте тройку верных людей в Бургос и организуйте поездку на фронт для Пальма вместе с парой итальянцев или испанцев – кого не жаль. И пусть на передовой наши люди ликвидируют их: если мы уберем одного Пальма – это может вызвать ненужные сплетни, а так – на войне, как на войне. Это он раскрыл фирму Вельтена, больше некому. Играть с ним сейчас опасно, опять-таки война есть война. Когда нет доказательств, верных, как аксиома, подозрительного человека, который может серьезно мешать, надо убирать; это единственно разумный путь в дни, когда предстоят новые битвы.
– Хорошо. Я сейчас же радирую Лерсту.
– Не надо. Он пытается вербовать латыша, пусть себе… Это надо сделать тихо и спокойно, чтобы не сталкивать лбами Франко с Европой, сейчас это нецелесообразно.
…Газеты Бургоса вышли с большими красными шапками: «Варварство Мадрида продолжается. Вчера под Уэской, в горах, бандиты обстреляли машину военных корреспондентов. Мигель Фернандес Паселья из «Нуэво Диарио» и Викторио Лучиано из «Пополо дель Италиа» убиты; латышский корреспондент Ян Пальма, сотрудничающий в британской прессе, тяжело ранен. Попирая все и всяческие нормы международного права, красные обстреливают госпитали, машины журналистов, мирные селения. Гнев испанского народа обрушится карающим мечом на кремлевских марионеток, засевших в Мадриде и Барселоне».
Штирлиц продолжал бушевать. Он не лез с кулаками на Пальма. Он умел бушевать иначе – отходил к окну, сцеплял пальцы за спиной и, переступая с мысков на пятки, вколачивал фразы, словно гвозди:
– Вы сказали, Пальма, что это именно наши люди хотели вас угрохать под Уэской. Вы утверждаете, что в вас стреляли не красные, а коричневые – то есть мы. Почему же вы остались после ранения здесь? Почему вы не уехали в свою родную Ригу? Или, на худой конец, в любимый вами Лондон?
– Я остался потому, что во мне до сих пор живут сомнения, Штирлиц. Окончательные решения я принимаю, лишь когда сомнениям места не остается. Тогда я принимаю единственное решение. Если в меня, друга Германии, стреляют немцы, значит, что-то случилось; значит, враги пытаются нас поссорить, мягко говоря.
– Какие враги?! – крикнул Хаген и осекся, потому что Штирлиц повернулся и отошел от окна. – Какие враги, господин Пальма? – повторил он тихо.
– Наши с вами, – ответил Пальма. – Наши общие враги…
Штирлиц снова включил лампу и направил яркий свет в лицо Яну.
– Хорошо… Поговорим о наших общих врагах…
Узнав о ранении Яна, Мэри Пейдж приехала в посольство Латвии – за десять минут до того, как клерки закончили свой рабочий день. Сначала швейцар учтиво объяснял этой красивой женщине, что посещение посольства в столь поздний час нецелесообразно, но потом, видя, что все разговоры бесполезны, соединил даму с советником Петерисом, который немедленно согласился принять ее.
– Вы уже знаете? – спросила Мэри.
– Да.
– Вы можете помочь мне получить испанскую визу сегодня же?
– Нет.
– Что говорят врачи?
– Врачи пока молчат. Это же ранение в голову…
– Вы думаете…
– Я думаю, что Ян пролил кровь не на той стороне и не за то дело.
– По-вашему, было бы лучше проливать кровь на стороне красных?
– А подыхать за фашистов?
– Сейчас я не сужу, когда, на чьей стороне и почему он пролил свою кровь, Петерис. Я сейчас просто жалею кровь – его кровь, понимаете? Вы же его друг…
– Мы были друзьями, Мэри. Так вернее. Как мне это ни обидно. Что вы собираетесь делать в Испании?