Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вера Клавдиевна относилась к нему заботливо. Как дочь относилась. Когда, мучимый подагрическими болями, старик бывал прикован к постели, Вера Клавдиевна и утром перед занятиями и после службы забегала к нему проведать, угостить чаем или кофе, которое сама варила.
Старика трогало такое внимание, до слез трогало, и он в шутку называл девушку «своей Корделией».
Загорский иногда проводил у него свободные вечера. Незаметно летело время. Король был для Загорского живой придворной летописью Европы нескольких десятилетий. О чем только ни рассказывал седобородый старик… О своей дружбе с герцогом Омальским, сыном Луи-Филиппа, о том, как служил вместе с герцогом в колониальных войсках Алжира, о нравах при дворе Наполеона и Евгении, о своих отношениях с герцогом Морни и графом Валевским.
Не без юмора описывал последний Лузиньян свое четырехнедельное царствование в одном из приморских уголков Южной Америки. В его обрисовке вставала ярко вспышка революционеров, этот знойный буйный бунт знойных людей, кровавое восстание с пожарами, пистолетными залпами, резней…
От короля Загорский узнал некоторые любопытнейшие эпизоды франко-прусской войны, о которых никогда не читал и не слышал, хотя всегда интересовался военной историей вообще и семидесятым годом в особенности.
Сопровождались все эти описания документами, пожелтевшими бумагами, выцветшими фотографиями, нежными акварелями, тонкими миниатюрами на слоновой кости и пергаменте. Все, что уцелело от феерического прошлого и что сохранил последний из династии Лузиньянов в своей шаблонно обставленной меблированной комнате.
С побледневших фотографий и акварелей глядел король в разные моменты и периоды своей цветистой жизни. На одной акварели он был ангельской красоты ребенком в кружевах и батисте. На другой – бритым молодым человеком, одетым по моде конца сороковых годов. Высокое жабо, цветной фрак, панталоны со штрипками. Дальше идут группы, где он снят в обществе монархов и принцев… Одиночные снимки, представляющие Галеацо да Лузиньяна то в итальянской, то во французской военной форме, то, наконец, в его собственной, сочиненной для южноамериканских подданных форме, которую он проносил месяц. Много шитья, золота, широкие лампасы. Вся грудь в иностранных орденах, звездах и треугольная шляпа с пышными перьями.
– Мундир, признаться, немного опереточный, – с улыбкой пояснял король, – но этих шафранного цвета дикарей надо было ударить по воображению… Ничего, кроме яркого и кричащего, эти господа не признавали…
Сблизившись с Загорским, Лузиньян полюбил его. Настолько полюбил, что в виде особенного благоволения предложил украсить его орденом «Блаженной Юстинианы».
Загорский благодарил. Отказаться было бы величайшей бестактностью. Он улыбался в душе, как улыбаются милой, наивной выходке симпатичного ребенка.
– Я напишу вам патент. Что же касается самого знака отличия, его, к сожалению, здесь не найти в Петербурге. Странный город, где вы не можете ничего достать! Надо написать в Париж, пусть вышлют.
Старик съездил на Невский, купил лист пергаментной бумаги и бисерным старосветским почерком составил французский патент, начинавшийся:
«Мы, Божию милостиею король Иерусалимский и Кипрский Галеацо да Лузиньян, жалуем потомственного дворянина…»
Загорский молчал, бледный, с застывшим лицом. Зачем лишать старика удовольствия выдать этот, быть может, последний, даже наверняка последний в его жизни орден? Зачем? Пусть забавляется король… Не сказать же ему: «Остановитесь, ваше величество, я не потомственный дворянин, я – лишенный всех прав, я – человеческое недоразумение!» К чему? Пусть будет одной иллюзией больше у старика. У него так мало осталось их – иллюзий…
Аббат Манега спешно командировал Генриха Альбертовича Дегеррарди в Сербию. Настолько спешно, что этот усач с загримированным природою лицом не успел ничего узнать о Корещенко.
Тогда Манега сам вместе со своим зверинообразным албанцем, сидевший, как говорится, на чемоданах, вот-вот готовый покинуть Петербург, поручил Корещенко вниманию Евгения Эрастовича Шацкого, молодого человека в форме подпоручика болгарской конницы.
У него так и стояло на визитной карточке: «Евгений Эрастович Шацкий, подпоручик болгарской гвардейской кавалерии». Кое-где карточка производила впечатление. А, мол, наша Болгария, наши милые славянские братушки!
Военным Шацкий не давал этой карточки. Военные знали, что в Болгарии есть один-единственный гвардейский полк, носящий гусарскую форму, полк, являющий как бы личную охрану Фердинанда Кобургского. Носатый болгарский царек любил называть этот полк «своими преторьянцами».
Шацкий же ходил не в гусарской, а в общекавалерийской форме.
Имелись у него еще визитные карточки, где к имени, отчеству и фамилии было прибавлено: «Журналист».
И «журналистика» Шацкого была под большим сомнением. Никогда нигде не работал он в качестве профессионала, для которого сотрудничество в газетах – кусок хлеба. У него были другие источники для добывания «куска хлеба» – очевидно, вкусного хлеба, с маслом.
Но в некоторых редакциях эта длинная фигура в темно-голубом мундире и в орденах появлялась довольно часто. Шацкий, позванивая шпорами, не то лукаво, не то загадочно улыбался костистым, бледным безусым и безбородым лицом, лил в себя стакан за стаканом сладкий, жиденький чай.
Подмигивая и как-то назойливо обнажая неровный хаотический частокол теснящих друг друга зубов, мешая сотрудникам работать, описывал он свои болгарские подвиги, украсившие его плоскую, узенькую грудь медалями и крестами.
В редких случаях Евгений Эрастович являлся в редакцию с материалом, и этот его «материал» всегда носил какую-то своеобразную окраску. Относился к нему редактор чуточку боязливо, чуточку брезгливо, но материал, выражаясь языком газетчиков, всегда был «ударный». Либо полусекретные сведения, рядовому сотруднику недоступные, либо интервью с каким-нибудь «лицом», опять-таки для обыкновенных работников печати недосягаемым.
Статьи Шацкого оплачивались повышенным гонораром. Он получал его, но относился к нему презрительно.
– Четвертная бумажка за пятьдесят строк! Ерунда, поужинать раз, да и то не хватит! А в сущности, я на газеты плюю. Так, лур пасе ле тан… Иногда что-нибудь возьму и напишу.
Этот всюду примелькавшийся болгарский мундир любил тереться за кулисами оперетки и фарса. Обладатель его был на «ты» с актерами и, не постучавшись, лез в уборные одевающихся артисток. Красивые, загримированные женщины вместо того, чтобы послать его ко всем чертям, улыбались!
– В газетах пишет!
Шацкий позвонил туда-сюда в телефон, и через несколько минут знал, что мастерская Владимира Васильевича Корещенко, где он проводил весь день, находится за городом, в близком соседстве с «Виллой Сальватор». Шацкий, плюхнувшись в грязно-фисташкового цвета дребезжавшее такси, поехал на острова. Улица, обсаженная березками. Деревянные и каменные дачи. Мостик. Еще мостик. Железная решетка, и за нею, в глубине двора, большой деревянный павильон с раскрытыми настежь широкими створчатьми дверями. Доносится пыхтящий шум электрических двигателей.