Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирюков с база! – решительно потребовал Платон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Кондрат Евграфович. – Теперича без папки и мамки бирючата зараз к калмыцким кочевьям подадутся…
– Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! – оборвал его старый есаул и для острастки хлестнул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха! Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Кондрат Евграфович, – обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче… А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирюком стряслось?
– Когда бирюк умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на губах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел…
– От-то, беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том…
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай. – Платон Григорьевич перекрестился на передний угол. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана себе выбирали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюка. Пока тот бирюк кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел…
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюк душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то, дедуня!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а первей всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману – что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон с крутояри бросали.
– З-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Штоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовейские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– З-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! – залился горючими слезами пацаненок. – Тогда мне жить не мож-ж-жно, дедуня!
– Про душу волчью, може, и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил: – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с волком сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– З-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе Святого Георгия.
– Святой Егорий, казачий заступник, спаси и сохрани внука моего, Игоря Сарматова, на путях-дорогах его земных… – доносился до потрясенного пацаненка сбивчивый шепот старика. – Не дай ему одиноким волком прожить средь людей. Не дай ему быть волком к детям своим и чужим и к жене, богом ему данной… А коли выпадет на долю ему труд кровавый, ратный, не дай, Святой Егорий, сердцу его озлобиться злобой волчьей к врагам его смертным и супротивникам.
Через месяц Платон Григорьевич достал из сундука траченный молью, выцветший от времени есаульский мундир. Облачившись в него, после некоторого размышления надел он все свои Георгиевские кресты и повез пацаненка в город Тверь, где и постучался в высокие кованые ворота суворовского училища. Генерал – начальник училища – с уважением отнесся к его «егориям» и его есаульскому мундиру. Через два часа пацаненка вывели к Петру Григорьевичу в полной суворовской форме с алыми погонами на плечах. Обратный путь в свою степную станицу старый есаул проделал на подножке товарного вагона по причине полного отсутствия денег на билет. Через месяц простудившийся в дороге Платон Григорьевич умер на руках Кондрата Евграфыча. Так что не довелось больше Игорехе Сарматову свидеться с дедом. Но он, как бы ни ломала его потом судьба, никогда не забывал деда и того дедовского наказа…
* * *
Рита хорошо помнила горизонтальный шрам над левой бровью Игоря Сарматова, полученный им в детстве в ночном, заросшем терновником овраге. Вот он, этот шрам, на фотографии. Правда, теперь его прерывает свежая глубокая борозда, но он снова пробивается через нее и круто уходит к виску. Не доверяя глазам, она взяла лупу. Да, это был тот шрам, который душными никарагуанскими ночами гладила она своими дрожащими от неутолимого желания пальцами. А вот и начало второго шрама, уходящего под обводом желтого монашеского халата от шеи к ключице. Ей ли не помнить этот шрам?..
Когда люди в аквалангах вытащили полуживого Сарматова из кишащей аллигаторами тропической реки, она сама сделала скальпелем надрез, чтобы достать застрявший под ключицей осколок, потому что военврач отряда погиб накануне и сделать это больше было некому. И потом она много раз разглаживала и заклеивала пластырем этот затягивающийся шрам.
Между тем штрих за штрихом ложился на лист бумаги, и будто на проявляющейся фотографии снова появлялось лицо Сарматова… Поделать с этим Рита ничего не могла, как и не могла поверить, что это он, ее похороненный всеми Сармат. Он и никто другой.
Рисунок был почти готов, осталось лишь усилить растушевкой светотени, когда на кухню вошел проснувшийся Савелов. Как у застигнутой врасплох нашкодившей школьницы, первой ее реакцией было спрятать рисунок за спину, но Вадим, успев бросить взгляд на него, остановил ее руку.
– Глазам не верю!.. Не может быть, Маргоша!.. – изумленно воскликнул он. – Этот Квазимодо – Сарматов?
– Ничего не понимаю, Вадим, – растерянно сказала она. – Вероятно, со мной произошло то, что в психиатрии зовется фантомной памятью. Наваждение какое-то, мистика…
Он поставил рисунок жены рядом с фотографией человека со шрамами и, не найдя между ними ни малейшего сходства, облегченно рассмеялся.
– Да, дорогая, в Германии тебе действительно стоит показаться психиатру. Без очков видно, что у человека на фотографии нет и малейшего сходства с твоими рисунками. Кстати, наши эксперты тоже не идентифицировали его с Сарматовым, а они народ дотошный… и не склонный к наваждениям.