Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люблю безумно.
P. S. Ура, ему дали роль в этой пантомиме. Правда, он только сейчас раскололся, что театр в Суиндоне[35]— это, конечно, не ближний свет, ну и то хлеб».
Ну как не любить Белинду! Белинду невозможно не любить! Конечно, она несколько иначе описала Жюля, нежели Ричелдис, но это и неудивительно. Ричелдис тоже была мастерица писать письма. Она на всю жизнь запомнила слова школьной учительницы, говорившей, что настоящая леди никогда не употребит местоимение «я» больше трех раз, независимо от объема письма. Рич оказалась настолько толковой ученицей, что «я» у нее не появлялось вообще ни разу. Ее забавный телеграфный стиль, выработанный за долгие годы, изобиловал множеством клише и эпитетами сорокалетней давности.
«…Моя мать, как ты знаешь, любит клубничку, но я никогда бы не подумала, что она станет при детях смаковать подробности личной жизни актеров.
…Лучше бы она его не привозила. Конечно, это не мое дело, но чем раньше она порвет с Жюлем, тем лучше. Он похож на наркомана — в черной коже, стрижка ежиком, в ушах серьги. Вид зловещий. Не знаю, чем Белинда думала, когда решила привезти его к нам. Вместо тихой семейной посиделки получилось черт знает что.
Томас в ожидании Рождества слегка отбился от рук, у Эммы очередной переходный возраст — быстро растет, быстро устает. Жюль поразил ее воображение тем, что снимался на телевидении, но, дорогая моя, это же даже не роль, а участие в рекламном ролике. И реклама паршивая.
Хочу попросить тебя об одолжении. Присмотри за Саймоном, когда он вновь соберется в ваш веселый город. Правда, у него, кажется, нет твоих координат. Не знаю, чем он занимается в этих командировках, но они его совершенно изматывают. Особенно тяжело было в прошлый раз. И отель хуже некуда. Сейчас он собирается остановиться в „Скандинавии“, может, ты оставишь ему письмо, иначе он тебя не найдет. Ужасно завидую, что он едет в Париж, что увидит тебя.
Может, вернешься? Очень тебя люблю.
Ричелдис.
P. S. Помнишь „доставалу“ Эдварда? В жизни не угадаешь, куда он выбился. Мы все считали его дураком, а он вон кем стал! Выбился в школьные директора. И не в какую-нибудь никудышнюю школу, а в ту, где учится Даниэль. Почему-то все время вспоминаю, как он пытался нас уговорить постирать ему рубашки!!!»
Оба письма пришли почти одновременно. Моника уже который раз бралась их перечитывать. Пресловутое одиночество позволяло ей предаваться совершенно никчемным, но таким приятным занятиям. Она обожала эпистолярный жанр и неустанно совершенствовалась в нем. После переезда в Париж у нее завязалась активная переписка с оставшимися в Лондоне подругами. Но сейчас, впервые за многие годы, она не знала, что отвечать. Все пошло наперекосяк. Русский не давался, к вышиванию душа не лежала. Аппетит пропал. Ей становилось все труднее держать себя в руках. Чтобы хоть немного отвлечься, она чуть ли не силком «выводила себя гулять». Походка утратила легкость и упругость, она еле волочила ноги. Каждый жест выдавал напряжение и неуверенность. Ей даже перестала идти любимая коричневая шубка. Сейчас она выглядела в ней просто неуклюжей немолодой теткой.
Остановившись на аллее Люксембургского сада, она раскрыла сумочку. И в который раз не смогла устоять перед искушением перечитать уже сто раз читаные открытки. Одна представляла собой старинную фотографию в стиле Пруста: мужчина в котелке, с нафабренными усами, и маленький мальчик, катящий впереди себя огромный обруч. На обороте надпись:
«Ты меня так легко отпустила… Спасибо тебе. Так странно… Мне показалось, что мы познакомились только что. Не забудь, ты обещала найти меня, когда я снова буду в Париже. Приеду через десять дней. Надеюсь, мы пообедаем вместе. В четверг, 6 ноября.
С.».
На другой открытке был изображен натюрморт Ванессы Белл,[36]висевший в какой-то английской провинциальной галерее. Три дня она тщетно пыталась отыскать в этих цветах скрытое послание. Зато на обратной стороне были слова:
«До чего приятно было услышать твой милый голосок в трубке. И где?! На работе, где кроме скучных деловых разговоров никогда ничего не услышишь. Обещаю, попробую взяться за Пруста.[37]Мечтаю тебя увидеть. У тебя в шесть, в четверг.
С.».
— Ох, простите, — извинилась Моника перед парнем на роликах, который чуть не сбил ее с ног. Сложив открытки обратно в сумочку, она пошла дальше, в волосах у нее запутался порывистый ноябрьский ветер и, вырвавшись, помчался дальше, разбрасывая за собой, как конфетти, опавшую рыжую листву.
— Господи, это же не еда, а произведение искусства, — восхитился Саймон, когда им принесли заказанное блюдо. (Кофе они попросили принести, как только пришли.) На тарелках лежало нечто оригинальное, напоминающее швейцарские булочки с тюрбо[38]или лососем (отдельно подавался соус «нантуа»[39]). Здесь же красовалась куропатка, посыпанная тертой морковью и цикорием.
— У меня рука не поднимется на такую красоту.
— Почему?
— Не хочется портить. А еще потому, что мы сидим и смотрим друг на друга и боимся слово вымолвить.
— Почему боимся? Хотя… Пожалуй, нам обоим есть чего бояться.
Они успели поговорить о литературе, музыке, обсудили французов вообще и парижан в частности, уроки русского, не шпионка ли Агафья Михайловна. Моника старательно обходила все щекотливые темы. О Ричелдис и Белинде не было произнесено ни слова. Официанты сочувственно улыбались, словно понимали, что происходит между этими двумя. Оба, и Саймон и Моника, были взвинчены до предела. Еще не поздно все остановить. Еще остается шанс спастись. Перед ними стоит вкусная еда, и совершенно не обязательно переходить грань, можно остаться просто добрыми друзьями. Они шли по острию. Шли, замирая от страха, боясь оступиться, но… продолжали идти. Молчание становилось невыносимым.
Он отпил кофе. С другого края стола (а ему показалось, с другого края земли) раздались слова:
— И что же?
Пауза.
— Может, мы говорим о разных вещах, хотя, — торопливо добавила она, — я так не думаю. Мы весь вечер их не касались. Зачем начинать сейчас?
— Потому что мы любим друг друга, — просто ответил он и потянулся к ее руке, которая нервно теребила подсвечник на столе.
— Зачем ты это сказал?