Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попал Толстяк Бебе в испытательный батальон за целый букет тягчайших преступлений: он был католик, пацифист и пытался уклониться от воинской службы, укрывшись в монастыре. Пацифистом немцу быть запрещено указом фюрера, а традиционный вклад в монастырь, сделанный семьей Бехтольсгейм, квалифицировали как взятку, это добавило еще один пункт в обвинение.
Что сохранил Толстяк Бебе с гражданских времен, так это доброту и всегдашнюю готовность помочь, даже, точнее, услужить. Он для того и сидел с краю, чтобы держать всех в поле зрения, а ну как кому-нибудь что-нибудь понадобится. Делал он это совершенно искренно, и только злые или недалекие люди говорили, что так он искупал свою вину. Был у Толстяка Бебе маленький недостаток: он очень любил шоколад и воровал его у товарищей. В отделении, где он был поначалу, его за это нещадно били, но вот он попал к ним, а истинные друзья снисходительны к маленьким недостаткам. Они просто подальше прятали шоколад, чтобы не искушать слабого человека.
Вот и вся их компания — он, Юрген Вольф, и двенадцать его друзей. Из которых шестеро молодых парней и шестеро людей поживших, шестеро военных и шестеро штатских, шестеро рвущихся пройти испытание и шестеро мечтающих просто выжить. И он, Юрген Вольф, склоняющий чашу весов то в одну, то в другую сторону.
Пока он так размышлял, на лужайке появился еще один персонаж — Фридрих Гиллебранд. Этот не из их компании, он — их ротный командир.
Юрген возненавидел его с первого взгляда, даже сильнее, чем майора Фрике. Лейтенант Фридрих Гиллебранд появился в Томашове почти одновременно с Юргеном вместе с еще несколькими свежеиспеченными лейтенантами. Инкубаторные цыплята, так окрестил их Макс Зальм. Инкубатором была «Напола» — Национально-политическое воспитательное учреждение, элитарное учебное заведение Третьего рейха, где упор делался на практическую подготовку к несению военной и партийной службы. И как инкубаторные цыплята, они были почти неотличимы друг от друга. Поджарые, тренированные, языкастые, с фанатичным блеском в глазах. Не курили, не пили, по девочкам-мальчикам не ходили — страшные типы! С майора Фрике какой спрос, классический меднолобый вояка, пережиток прошлого, а эти были продуктом нового времени, бездушными нацистскими марионетками или, в духе времени, машинами.
Что особенно доставало Юргена, так это показные доброжелательность и демократичность Гиллебранда. Видно, их так в «Наполе» научили: быть ближе к народу, в данном случае к рядовым, вот так вот непринужденно сесть в круг солдат, рассмешить их непритязательным анекдотом из специального сборника, с искренним видом поинтересоваться здоровьем родителей, спросить, нет ли каких жалоб по службе, и под видом легкого трепа втюхать очередную порцию нацистской пропаганды. И вот ведь гады — нещадно гоняя новобранцев на полигоне, они и себе не давали спуску, и окопы полного профиля рыли, как маленькие экскаваторы, и в лужи плюхались по собственной команде, как нарочно выбирая самые глубокие. Пример, значит, во всем показывали.
Гиллебранд был хуже всех. Их ведь направили инструкторами в лагерь вроде как на практику после окончания «Наполы», а этот вдруг подал рапорт с просьбой направить его на фронт вместе с подготовленным им взводом.
— Тонкий ход, — разъяснил этот неожиданный порыв фон Клеффель, — отличится на фронте, получит ускоренное производство в следующий чин и какую-нибудь награду за храбрость, будет боевой офицер с хорошей фамилией и дипломом «Наполы», такому прямая дорога в Генеральный штаб. О, этот мальчик далеко пойдет!
Пока что предсказание фон Клеффеля сбывалось. После взятия высоты Гиллебранд был произведен в обер-лейтенанты, получил Железный крест и занял место убитого командира их роты. Майор Фрике уже ревниво посматривал в сторону рьяного выдвиженца, ведь его собственное представление на долгожданный чин гуляло где-то в высших сферах, как бы не заблудилось.
В присутствии начальства все разговоры смолкли. Обер-лейтенант отнюдь не был обескуражен этим, даже рад, потому что мог без предварительной подготовки привлечь всеобщее внимание к своей дежурной патриотической речи. Что-то там о необходимости не расслабляться из-за временного затишья, крепить бдительность и готовиться, морально и физически, к летнему наступлению и новым подвигам во славу фюрера и Третьего рейха. Юрген не вслушивался. Дождавшись окончания очередного трескучего пассажа, он громко сказал:
— Карл, спой, пожалуйста, что-нибудь душевное.
Лаковски как будто только этого призыва и ждал. Немедленно полилась мелодия, как прелюдия к песне. Потом он отнял губную гармошку ото рта и негромко запел:
Warte mein Mädel dort in der Heimat,
bald kommt der Tag
wo mein Mund dich wieder küßt.
Glaube mein Mädel dort in der Heimat,
daß mein Herz dich niemals vergißt.
Wie der Seemann seinem Schiff vertraut,
so vertraut er seiner Seemannsbraut.
Warte mein Mädel dort in der Heimat
bleib mir immer treu, immer treu.
Перевод
Жди, моя девушка, там, на родине,
Скоро наступит день,
когда мои губы снова будут целовать тебя.
Верь, моя девушка, там, на родине,
Что мое сердце никогда тебя не забудет.
Как моряк доверяет своему кораблю,
Так доверяет он и своей невесте.
Жди, моя девушка, там, на родине,
Оставайся всегда верной мне.
Всех проняло. Курт Кнауф затосковал, уставившись взглядом в землю. Толстяк Бебе пустил слезу, он был очень чувствительным. Вайнхольд с Кинцелем прижались друг к другу. Хайнц Диц вытягивал губы, вспоминая, наверно, свою еврейку. Даже Гиллебранд занудел было после окончания песни: «Да, товарищи, всех нас…» — но заткнулся, махнул рукой, поднялся и пошел прочь, бросив напоследок: «Скоро ужин».
Это была деревня. Настоящая русская деревня. С целыми домами и жителями. Если бы жителей не было, они бы не сильно переживали. Главным были дома. После лагерных бараков, маршевых палаток и землянок на позициях они казались дворцами и напоминали о мирной жизни.
Их поредевшему взводу выделили для постоя избу, настоящую русскую избу. Она называлась пятистенкой. Четыре внешние стены, сложенные из толстых, в двадцать сантиметров, бревен, и внутренняя перегородка из почти таких же бревен, итого пять. Эта внутренняя стена придавала дому жесткости и основательности, но была, на взгляд Юргена, как-то по-русски избыточна, в его родной Ивановке таких домов не было. Там ставили дощатые перегородки. Да и комнат было побольше. Здесь же ограничивались двумя. Передняя была одновременно кухней и столовой, треть места в ней занимала огромная печь, оштукатуренная и покрашенная белой известкой, совсем не похожая на их куда более компактные и экономные печи с непременными изразцами. Дальняя комната была спальной, на трех небольших окнах, закрывая нижнюю половину, висели белые занавески с вышитыми красным и синим диковинными птицами. В углу стояла широкая металлическая кровать с панцирной сеткой и шарами на угловых стойках, на ней слоеным сдобным пирогом лежали две толстые перины, на одной спали, другой укрывались.