Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтоб не упрекнули этого заключения в голословности, надобно прибавить, что в доброе и не очень давнее, но теперь уже старое время, о котором идет речь, общество нашло в себе силу спасти Батюшкова от «религии разума». Под спасительными влияниями того же общества он убежденно стал в ряды истинно русских и выдающихся литературных представителей своей эпохи.
С увлечением отдавшись страсти к чтению, он успел самодеятельно подняться на одинаковый с современными ему полигисторами уровень образования. В заботливой литературной выработке самого себя он почерпнул силу одолеть «суровость и упрямство» родного языка и в творческих его тайниках открыл и внес в свои создания никому дотоле не известные тайны красоты и силы художественного выражения. Творчески вжившись в дух родного языка, русский поэт не мог уже не нападать на «хладнокровие и малое любопытство» русской «публики к отечественной словесности» — не мог не бичевать праздномыслие высших светских кружков за «неизлечимую любовь» их к французской словесности, — и, увлекаясь более других современных ему писателей, не мог не выступить смелее их против господства французского языка и духа в общественной жизни и мысли в России. Батюшков прямо назвал «пагубным» простиравшееся на все народы духовное и жизненное владычество французского языка.[62] В своей «Прогулке по Москве» он беспощадно осмеял привычку высших светских кружков читать одни французские книги. «Теперь мы видим пред собою, — писал он, — иностранные книжные лавки. Их множество, и ни одной нельзя назвать богатою в сравнении с петербургскими. Книги дороги, хороших мало, древних писателей почти вовсе нет, но зато есть мадам Жанлис и мадам Севинье — два катехизиса молодых девушек — и целые груды французских романов — достойное чтение тупого невежества, бессмыслия и разврата. Множество книг мистических, назидательных, казуистских и проч., писанных расстригами-попами (ci-devant soit disant jesuites)[63]. на чердаках парижских в пользу добрых женщин. Их беспрестанно раскупают и в Москве, ибо наши модницы не уступают парижским в благочестии и с жадностию читают глупые и скучные проповеди, лишь бы только они были написаны на языке медоточивого Фенелона, сладостного друга почтенной девицы Гион» (I, 291).
Наравне с лучшими представителями своего литературного кружка, Батюшков верил и веровал, что не чужая, а своя родная литература должна поднять всё общество на создание национального и государственного величия России. На этой непоколебимой уверенности он основывал и самые сладостные патриотические надежды свои: «…у нас, может быть, родятся философы, политики и моралисты, и, подобно светильникам эдимбургским, долгом поставят основать учение на истинах Евангелия, кротких, постоянных и незыблемых, достойных великого народа, населяющего страну необозримую; достойных великого человека, им управляющего!» (I, 163) Эти светлые упования Батюшков заключил двумя стихами Державина:
Нет в мире царства так пространна,
Где б можно столь добра творить!
«История наша — история народа, совершенно отличного от других по гражданскому положению, по нравам и обычаям, история народа, сильного и воинственного от самой его колыбели и ныне удивляющего неимоверными подвигами всю Европу, — должна быть любимым нашим чтением от самого детства» (I, 69). Так писал Батюшков в 1814 году, т. е. ровно за семьдесят лет до текущего года. В том же «Письме о сочинениях М.Н. Муравьева» Батюшков выписал и упрек, обращенный Муравьевым к своему обществу в неотечественной нелюбви к родной земле и ее истории: «Мы ходим по земле, обагренной кровию предков наших и прославленной отважными предприятиями и подвигами князей и полководцев, которые только для того осенены глубокою нощию забвения, что не имели достойных провозвестников славы своей. Да настанет некогда время пристрастия к отечественным происшествиям, к своим государям, ко нравам и добродетелям, которые суть природные произрастания нашего отечества» (I, 69). В примечании к этой выписке Батюшков прибавил: «Любители истории и словесности ожидают с нетерпением полной „Истории русской“ того писателя, который показал нам истинные образцы русской прозы и в трудолюбивом молчании более десяти лет приготовляет своему отечеству новое удовольствие, новую славу. Его творения будут иметь непосредственное влияние на умы и более всего на словесность» (I, 69).
Почти три четверти столетий прошло с тех пор, как были высказаны лучшими людьми великой эпохи живые требования и благочестивые желания русской жизни. В истекшие две средние четверти нашего столетия «История» Карамзина возымела благодетельное «влияние на умы и словесность», и в России явилось немало и «достойных провозвестников славы» ее. До сих пор, однако ж, не осуществились лучшие упования лучших людей великой эпохи: отечественная история совсем перестала быть «любимым чтением русского общества», а о таких «нравах и добродетелях», которые были «природными произрастаниями нашего отечества», теперь в литературе и помину нет. Вопреки и в ущерб всему родному «интеллигенты» сделались «достойными провозвестниками» чуждого русскому духу прозвания и призвания. Они забыли, что «неизмеримая духовная сила» России «заготовлена предками» и что без этой силы никакая другая «не прочна, никакое дело не состоятельно, и полная всецелая жизнь всего русского народа и каждого человека отдельно невозможна» (С.П. Шевырев)[64]. «В отношении к минувшему зрение русское все более и более тупеет. Карамзина и Дмитриева видят уже немногие; начали было едва разглядывать Пушкина» (Кн. П.А. Вяземский). Новому поколению некогда сделалось оглядываться назад; оно, сбросив с себя по дороге все наследственные доспехи, бежит налегке, кажется, вперед, а самом деле в сторону от всего праотеческого. И –
Бесконечная Россия,
Словно вечность на земле[65],
в недоумении останавливается над вопросом, что же в ней и будто для ее мечтают делать «интеллигенты»…
Что это: призрак, чары ли какие?
Где мы? И верить ли глазам своим?
Здесь дым