Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глеб Павловский: И линию от нее к империи Аристотеля-Александра.
Да, вынос полиса в мир вовне, через Македонию и Александра, с помощью Аристотеля обнаружившего, что способен войти в тела других цивилизаций и все их перемешать. Мыслима ли сейчас такая ситуация? Как знать. Но фраза Гегеля, его финальная фраза, не просто росчерк пера!
Это напоминает о различии версий одной цивилизации в пределах одной трагедии. Можно, как Ясперс, искать родственные черты в древних цивилизациях, где уйма общего, и на этом строить искусственные, но нравственно соблазнительные обобщения. Но все цивилизации, кроме нашей одной, трагедии не знают. Трагедия – это эллины, иудеи, Европа, Шекспир. Не только жанр, я в обоих смыслах сразу. Под видом жанра появилось Событие.
Почти детское воспоминание, когда я мальчиком впервые попал в Херсонес. Незабываемое впечатление Херсонес произвел на меня. Как раз раскопали амфитеатр, в котором помещались все жители города! Почему им так нужна была трагедия? В конце концов, общество состояло не из Сократов и Платонов, а из людей, занятых обыкновенным делом, ловивших рыбу и пропахших ею. А в трагедии они ощущали, что свободны, и в этом риск и светлая хрупкость их жизни. Возник катарсис.
В конце концов, Афины не были, что там ни писали, классическим рабовладением. Свободные, которые жили за счет труда рабов, – это байка. Ее можно к зрелому Риму применить, и то с оговорками. Применяли к Египту, где вообще нет рабов в классическом смысле. А сколько держалось на этой выдумке! Вся классическая теория себя этим удерживала: раз можно повсюду найти классическое рабство, то и периферию ойкумены легко описать как его потенциальный источник. Тогда все выровняется. В каждую формацию попадают все, поскольку и в первобытном обществе все были. И в пресловутом «феодализме», хотя его по-европейски трактовали, тоже побывали все.
Только в двух состояниях не получилось – в античном и в буржуазном, где, как считалось, историю можно будет «поправить» с помощью мировой революции. Иначе все рушится, рушится вся лесенка формаций! Вся лестница прогресса, где за ступенькой – провал и нет ступенек. И ты должен перескакивать, рискуя свалиться в провал. Занятная лестница, всех якобы ведущая вверх, но с провалами между ступеньками!
И началось у меня когда-то с вопроса: какую, собственно, проблему это решает – пять формаций или шесть? У Маркса вообще не о них речь. Я его стал читать внимательно, а тут подоспело появление рукописи 1857 года, которую объявили мнимым «черновиком “Капитала”». Генрих Батищев имел в руках русский перевод и первым эту рукопись истолковал, молодец. Очень толково. Он был хороший пишущий человек. Сегодня Батищев никого не интересует.
Эстетика языка Гегеля, мощь языка. Катастрофа русского речевого поведения перешла в политическую катастрофу. Язык Сталина и Бухарина ♦ Речевая размычка с современниками. Нужен другой язык.
Михаил Гефтер: В «Философии истории» Гегеля «Введение» – это все, прочее лишь иллюстрации. Только в ХХ веке эти же мысли можно было бы выразить и иным языком. Но языком Канта Гегель свою идею выразить не мог, языком французов нельзя – был пленник немецкого языкового гения. Такие тяжелые фразы, периоды. но и движение тяжких глыб несет свою прелесть. Эстетика грохота сталкивающихся глыб. Подлинно шекспировский текст, сходом лавины, мощный. Понимаешь, меня подкупает мощь!
Глеб Павловский: Он искал язык предельной ясности для всего, с чем хотел работать.
Внутренне и я уже измучен своим языком, а не сутью этих трагедий. Поэтому подкрепляю себя текстами, контролирую себя ими. Сегодня не могут люди осмысленно говорить на том русском языке, которому их учили. Другого языка не знают, и катастрофа их речевого поведения перешла в политическую катастрофу.
Удивительным образом в обвале 1937 года только два человека оказались способными перейти на иной язык – Бухарин своего конца и Сталин. Некоторые реплики Сталина совершенно поразительны! Фантастика расправного сценария, где все, казалось, предрешено, но по обычаю, утвержденному революцией, палач с его жертвой говорят друг с другом на «ты», как товарищи. Я заболеваю, читая эти тексты4. Заболеваю.
Но ты как-то решаешь эти вопросы?
У себя в блокнотах я решаю их более или менее удовлетворяющим меня способом, но я же должен считаться с читателем. И я перевожу со своего на чужой язык. А Бухарин и Сталин даже в экстремальной ситуации не перешли на чужой язык! И начинается действо, которое я называю «диалогом судеб», где вступают в условные для себя роли палача и жертвы, хотя их следовало бы называть иначе.
И я, который не может это выразить, потому что стал внутренне полемичен к современности, не желающей говорить по-другому, чем говорит. Впервые в жизни у меня такая речевая размычка. Я еще могу говорить с людьми, но они мне стали тяжки. Не то чтобы при этом я поменял отношение к ним – тягостно отношение к себе среди них. «Что сказать» и «как говорить» поменялись местами.
Что именно тяжко – быть не собой в разговоре? Когда ты говоришь с другим, ты уже не ты?
Тяжко быть не собою. Но не в силу того, что я приспосабливаюсь, нет! Это внутренне накатила жизнь вторым или третьим кругом. Одним языком я говорил и писал до запрета Сектора5, потом стал писать иначе, и сейчас – третий язык. Язык – в некотором смысле вопрос существования всего человека.
Хотелось бы иметь право говорить, употребляя местоимение «мы», но я знаю, что употребляю его несколько ложным способом. Не спросив согласия тех, кто сегодня этим «мы» нечестно завладел. Вместе с тем по натуре мне противно говорить от первого лица.
Гефтер и его собеседник. Спор внутренней речи с наружной. Раздвоенность человека, феномен События. Интеллигенция – место появления и прекращения личностей ♦ Симон Кордонский, Антон Чехов. Два вида письма у Гефтера ♦ Работа Гефтера – реанимация прошлого в модусе «влиятельного воспоминания». Оправданность прошлого в его «завершенной неокончательности». Как перевести диалог в текст? «Все происходящее со мной предварительно». Оргия убийц памяти, сопротивление им.
Глеб Павловский: Чего ты все-таки от меня хотел бы? Не подумай, что этим я перекладываю какую-либо ответственность за себя.
Михаил Гефтер: Я просто рад тому, что ты со мной, мне это хорошо. Ты выступаешь в нужной мне роли оппонента изнутри – это движет рассуждением, делая его более интересным. Потому что на любую вещь можно и даже нужно смотреть с некой иной точки зрения. И твоя точка мне не чужая. Она во мне присутствует, хотя присутствует как не вполне моя. Но она и не может стать вполне моей, тебе это надо допустить.
Когда мы с тобой говорим, у меня идет внутренний мыслительный процесс. Мне кажется, что я все выговорил и теперь могу сам в себе разобраться, отталкиваясь от соединившихся впечатлений. В письменном жанре пора окончательно решиться на фрагмент. Хочу вернуться к своей пушкинской поре начала 80-х – к писанию фрагментов на языке, который близок и для меня достаточен.