Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Падальщица
Осень в Царстве – мерзейшее время года. И люди становятся под стать: каждый норовит если не куснуть, то рыкнуть. Другое дело – лето. Все приветливы до тошноты, вежливы и улыбчивы, зазывают в свои таверны и крошечные винные кабачки.
«Проходите-проходите, мадам. Вам вина или медовухи? Ваш кавалер подойдёт позже?»
Ага, конечно, подойдёт позже. Главное – не признаваться, что пить я люблю в одиночестве, иначе тут же набежит толпа желающих убедить меня в том, что до сей поры я просто не находила приятного общества.
В путь я собралась быстро: много вещей не нажила, а из того, что нажила, не оказалось ничего настолько важного, чтобы без этого нельзя было обойтись. Для падальщика сборы – не испытание, а рутина. В этот раз я всё же испытывала что-то вроде мандража: я бежала, а не выходила на дело. Бежала от матери, от семейного долга, от своих смешанных чувств. Бежала навстречу чему-то, что могло бы изменить и мою жизнь, и жизни многих других.
Я взяла трость, несколько ножей, которые спрятала в самых укромных местах, толстую тетрадь и карандаш для ведения записей, а между страниц вложила один из рисунков, купленных у Штиля. Прихватить картину я не могла, поэтому оставила своё сокровище у Ферна, а он и не возражал.
Падальщики умеют приспосабливаться к трудностям и не страшатся долгих дорог. Главное – были бы деньги.
А деньги у меня водились. Ферн не поскупился, достал откуда-то несколько небольших мешочков, в которые разложил серебряные и золотые лики, а на вопрос, откуда богатство, только хитро улыбался. Стряс с прихожан или со своего могущественного покровителя, о котором предпочитал молчать. Паук он и есть паук, что с него взять.
Я устроилась в повозке у проезжего крестьянина и укуталась в плащ, нахохлившись недовольной вороной. Денег предлагать не стала – мало ли, какие траты мне предстоят, а крестьянин не настаивал. Я предчувствовала худшее: некоторые предпочитают оплате хороший разговор, а разговаривать с незнакомцем мне не хотелось.
– Помер кто? – спросил мужчина.
– Каждый день мрут, – буркнула я.
Мы ехали через жидкую рощицу из молодых берёз. На небе ворочались ленивые тучи, и я гадала, придётся сегодня вымокнуть или нет. Ветер кусал нос и щёки, срывал с берёз последние бурые листья, но мне нравилось это, как понравился бы и ледяной дождь: отрезвляющий и заставляющий сосредоточиться на теле, а не на мрачных мыслях.
– То-то ясно. Но ты к кому едешь? Интересное что?
– В смерти нет ничего интересного. И не стоит часто о ней думать, для пищеварения вредно.
Крестьянин хрюкнул и громко причмокнул губами, направляя лошадь влево по развилке. Впереди показалась деревенька со святилищем, в котором купола были разными: один округлый и жёлтый, второй – острый и голубой. Удобно, можно днём и вечером молиться в одном месте. Когда мы подъехали ближе, я заметила нечто странное: недалеко от святилища выстроили неказистую простецкую избу, её бревна ещё не успели посереть, инородно и неуместно светились масляно-жёлтым. У избы толпился люд, все хотели приблизиться к чему-то. И только когда наша повозка покатилась мимо, я рассмотрела, что у входа в избу стоял священник в невзрачном сером платье и впускал внутрь только тех, кто приложился к картине, написанной на доске: там был нарисован человек, поднявший руки над головой. Свет лился сзади, так, что вся фигура человека выглядела чёрной и ни лица, ни одежды его не было видно.
– У вас в Стезеле тоже такое творится? – спросил возница.
Я ошарашенно смотрела на прихожан, в истовом восторге толпящихся у картины. На входе в святилище же не было ни души.
– Что они делают?
Священник взмахивал руками над каждым, кто входил в избу, становясь на мгновение похожим на человека с картины. Этот жест благословления показался мне диким, слишком импульсивным для выражения веры. Не скромные круг и треугольник, которые нужно обрисовать щепотью на своей груди, поклоняясь Золотому Отцу или Серебряной Матери, а широкое, какое-то горячечное движение, полное не прилежной веры, а страсти. Я покачала головой, хотя знала, что возница меня не видит.
– Так новому господину молятся. Милосердному. Слыхала о таком?
– Как не слыхать. И что, быстро они забыли прежних господ?
Крестьянин снова хрюкнул. Я не стала задумываться о том, что это значит, просто продолжала во все глаза смотреть на прихожан, пока дорога не вильнула, оставляя и святилище, и избу Милосердного позади.
– Быстро, быстро. Старые не обещали ничего, только пыжились. А новый господин, говорят, такой же, как все мы, только ещё над самой смертью владычествует. Скоро не останется для тебя, падальщица, работы. Люди будут жить вечно и никогда не умирать.
Я не понимала, радует меня это или пугает. Оказывается, семена охотнее дают всходы на сельской земле, а в городе идеи Ферна раскачиваются медленно, не спеша увлекать. Картину с изображением Милосердного я видела впервые – честно признаться, раньше даже не задумывалась, как он выглядит и как ему поклоняются. Чёрная фигура, стоящая против солнца со вздетыми руками, и правда производила впечатление, а каждый прихожанин сам мог додумать, какого цвета волосы, глаза и кожа у загадочного Милосердного. Он становился ближе – вдруг простой прохожий и есть чудотворец, способный поднимать мёртвых? Он становился таким же, как все. Мысленно я поклонилась Ферну: он и правда продумал всё до мелочей. Сразу моя поездка обрела ещё больший смысл, я ощутила себя кусочком мозаики, торжественно сверкающей в закатных лучах.
Мы ехали весь день – мой новый знакомый вёз мешки с кукурузой в Вешку, захудалый городишко в самом начале Перешейка; на ночь остановились на постоялом дворе, а на другой день уже почти покинули Царство.
Я узнавала места. Мы бывали тут с Ферном – сколько же прошло? Кажется, года три. Точно, три – Морь уже стихла, остановившись на Перешейке, и Ферн повёз меня смотреть могилы больных. Вдоль Тракта тянулись деревни и города, некоторые из них прилично разрослись с тех пор, как я тут была, теперь дома подходили совсем близко к дороге. Я куталась в плащ, стараясь скрыть от возницы, что мне не по себе. Странное чувство – возвращаться. Словно вновь попадаешь в место, где был ребёнком и не слишком хорошо запомнил, как всё выглядело, а теперь возвращаешься и видишь, что всё совсем не такое, каким осталось в твоих воспоминаниях.
По обочинам росли рябины, их ветви склонялись под весом ягод – верная примета, что зима будет суровой. Рябину клевали стаи свиристелей, и земля под деревьями была усыпана алыми ягодными шкурками, словно окроплена кровью. Ветер дул с двух сторон и пах близким морем, но не ласковым, как летом в Зольмаре, а буйным, остро-солёным, ретивым. И здесь я тоже заметила пристройки у святилищ, выросшие, словно грибы-трутовики на деревьях. Как местные градоуправцы вообще допускали их появление? Вот уж загадка.
Далеко впереди на холме поблёскивал Любир – крупнейший город Перешейка, красивый и странный, сплошь сложенный из белого мрамора, который добывали тут же, в местных каменоломнях. Когда я обедала в харчевнях, то улавливала разговоры о царских армиях, которые вроде бы вышли из Стезеля и Зольмара, – я не слышала их тяжёлой поступи и пения рогов, но в любом кабаке меня нагоняли вести о том, что Сезарус выслал войска, и идут они в Княжества, через Перешеек, с благим делом: обратить неверных, отучить от дикарского поклонения небесным светилам. А ещё говорили, что в самом Царстве тем временем старые проповедники затеяли восстание против новых, и я волновалась за Ферна, который сразу был и на этой, и на другой стороне. Когда всё успело так перемениться? Будто все только и ждали моего отъезда, а я и не замечала, что готовилось у меня под носом.