Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, вся эта детская беготня с воплями «Один за всех!» и воинственным размахиванием прутиками не имеет к делу почти никакого отношения. По достижении Мажором пятнадцатилетнего возраста его отец получил повышение, и семья переехала в более просторную, расположенную ближе к центру квартиру в новом доме улучшенной планировки. «Граф де ля Фер» перешел в другую школу, обзавелся новыми приятелями; примерно тогда же он начал живо интересоваться девочками, и за всеми этими новыми делами и впечатлениями друзья детских игр вспоминались ему все реже и реже. Как-то раз он встретил в городе Законника, который сообщил ему, что Монах попался на квартирной краже и загремел в колонию. Мажор слегка расстроился, но ни капельки не удивился: сын дворничихи и работяги с ЗИЛа, в пьяном виде упавшего в работающий кузнечный пресс и похороненного в закрытом гробу, «храбрый Портос» двигался к такому финалу столько, сколько «благородный Атос» его знал.
Эта мимолетная встреча оставила в душе шестнадцатилетнего Мажора странный осадок, подозрительно напоминавший ностальгию. Его отец работал во Внешторге, ввиду чего часто и подолгу пропадал за границей. Мажор поэтому имел все, о чем его сверстники из семей попроще могли только мечтать, и пользовался в своем старом дворе непререкаемым авторитетом, о высоте которого свидетельствовал хотя бы тот факт, что Мажор был единственным, кто мог заткнуть глотку Монаху. С переездом все изменилось. Новые соседи по двору и одноклассники не начинали умильно вилять хвостами при виде пакетика жвачки или очередной заграничной тряпки: у них самих этого добра было навалом прямо с пеленок, а некоторым, и таких насчитывалось немало, положение их родителей позволяло поглядывать на Мажора свысока. Именно тогда он начал понимать, что просто хорошо жить мало – надо жить лучше всех и по возможности так, чтобы тебе за это ничего не было.
Окончив школу, он по протекции папаши поступил в МГИМО и доучился уже до третьего курса, когда к власти пришел Горбачев и страна, доселе казавшаяся незыблемой твердыней, начала ощутимо потрескивать по швам. Отовсюду звучал гнусавый детский голосок Юры Шатунова; в моду вошли джинсы «Пирамида», короткие широкие куртки со стоячими воротниками и странные прически, в ту пору вовсе не казавшиеся странными. Страна мало-помалу скатывалась в бардак, который на глазах становился кровавым. Стараниями кооператоров Москва превращалась в гигантскую барахолку; жизнь становилась все более странной день ото дня, и впечатлительный Мажор, и раньше не слишком напрягавшийся, грызя гранит науки, окончательно забросил учебу, в которой к этому моменту уже перестал видеть какой-либо смысл. В результате его отец, вернувшись однажды из очередной длительной заграничной командировки, обнаружил своего отпрыска отчисленным из университета за хроническую неуспеваемость и поведение, несовместимое с моральным обликом будущего советского дипломата.
Это было уже в начале пятого курса, когда до окончания университета оставалось всего ничего. Скандал, разумеется, получился грандиозный. Мажор подготовился к нему заранее, ибо, будучи лодырем и лоботрясом, дураком отнюдь не являлся. У него было то, что он в ту пору по наивности считал жизненной позицией и твердыми убеждениями, и он был полон решимости твердо стоять на этой позиции и отстаивать свои так называемые убеждения. Убеждения же были простые и на тот момент времени весьма широко распространенные: весь мир – бардак, все бабы – шлюхи, остановите Землю, я сойду; ничто на свете не имеет смысла (и в первую очередь, разумеется, усилия, связанные с получением университетского диплома); живи сегодняшним днем, старайся выжать из своего существования максимум удовольствия, а о том, что будет завтра, не парься: судя по развитию событий, никакого завтра, вполне возможно, не будет.
Свой статус студента престижного вуза Мажор не ценил еще и потому, что мог не бояться армии: белый билет ему выправили заблаговременно, просто на всякий случай, сразу по достижении призывного возраста. Бумажка была окончательная, обратной силы не имела, и, если бы кто-то задался целью объявить ее недействительной и, несмотря ни на что, отправить Мажора топтать кирзу и лопать перловку пополам с гнилой капустой, ему для этого пришлось бы свернуть горы – точнее говоря, снести почти всю верхушку тогдашнего Минздрава.
Четко осознавая, что высокопоставленный папаша его убеждениями не проникнется и к его аргументам останется глух, Мажор позаботился заблаговременно спрятать подаренную предком «девятку» цвета «мокрый асфальт» в гараже у приятеля и убрать от греха подальше из квартиры ключи и документы. Посему, когда разбирательство, пройдя стадию матерного рева и стучания кулаком по столу, дошло до высказанного приказным тоном предложения сдать ключи от машины, непутевое чадо молча показало родителю шиш. Ответом на этот демарш стало предложение немедля выметаться из квартиры и больше в ней не появляться. Маман рыдала в прихожей, размазывая по лицу французскую тушь и цепляясь наманикюренными пальцами за шикарную (тоже, к слову, французскую) кожаную куртку сына с риском повредить либо тонкую телячью кожу, либо маникюр, либо и то и другое. Непоправимого, впрочем, не случилось – маман была женщина хозяйственная, бережливая и цеплялась осторожно, соблюдая разумную меру; сын гордо хлопнул дверью и удалился, в чем был. Остальное – не все, конечно, а только самое, на его взгляд, необходимое – давно лежало в багажнике «девятки», упакованное в две большие дорожные сумки.
Самым необходимым были, конечно же, не тряпки и даже не машина, а деньги. А вот их-то как раз оказалось мало: экономить Мажор не привык, накоплений не имел, и, когда финансовые вливания со стороны папаши прекратились, то, что случайно завалялось у него по карманам и углам его комнаты, растаяло в два счета. Какое-то время он протянул, кантуясь по квартирам и дачам приятелей – в основном по квартирам, потому что там иногда кормили, – и распродавая шмотки из своего гардероба. Шмотки уходили на ура, поскольку все как одна были фирменные, отменного качества, а сплошь и рядом такие, каких в Москве было просто не достать, но со временем, и притом довольно скоро, кончились и они.
Давать ему в долг перестали еще быстрее – всем было ясно, что он никогда не отдаст, а выбрасывать на ветер деньги, пусть себе и стремительно обесценивающиеся, не хотелось никому. Благородный Атос стремительно терял остатки своего благородства; он еще сохранял какой-никакой внешний лоск и продолжал разъезжать по городу на личном авто, но призрак голодной смерти уже клацал у него над ухом беззубыми челюстями, поскольку работать Мажор не умел, а главное, не хотел. Он пытался подрабатывать извозом, но этот рынок уже был поделен, на новичка смотрели косо, а бороться с трудностями и прогибаться под тех, кого всю жизнь свысока именовал быдлом, он не привык.
Однажды, колеся по Москве в расчете на случайный заработок, он заметил на обочине голосующего парня с тяжелой сумкой. Парень был высокий, костлявый, коротко, не по тогдашней моде, остриженный и одетый вполне прилично для человека, вынужденного пополнять свой гардероб изделиями подмосковных кооператоров. Физиономия у пассажира тоже была костлявая, какая-то волчья, а когда он говорил, во рту вспыхивала неприятным, дешевым блеском коронка из нержавеющей стали. На безымянном пальце правой руки бледно синела корявая татуировка в виде какого-то перстня; словом, с этим типом все было ясно, и Мажор успел пожалеть, что пустил его в машину, за секунду до того, как узнал в нем Монаха.