Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно.
В конце концов, отказаться от пиццы я всегда смогу. Совру, что у меня аллергия на животный белок.
Его жена и правда не любила дачу – никакого присутствия женщины тут не ощущалось. Вообще.
Нормальный мужской бардак.
Ему не надо было притворяться писателем. Ему вообще не надо было притворяться.
– Забавный у вас плащ, – сказал я, чтобы что-то сказать.
– А, этот, – он скинул негнущийся плащ и бросил, точнее, поставил в угол. – Это я из Шотландии привез. Настоящий, рыбацкий. Весит он, правда, черт знает сколько.
– На раскопки ездили?
– Нет. На конференцию. – Он профессионально, как хирург, вскрывал упаковку у пиццы. Она наверняка еще хуже той, что я заказывал, та хотя бы была свежая. Тем не менее мне вдруг захотелось есть, ужасно, просто зверски.
Я спросил:
– А с чем она?
– Маслины, – сказал он, – грибы, моцарелла... колбаса какая-то. Я уже брал, вроде ничего. Вы тарелки пока возьмите, они там, рядом с мойкой. А я кьянти открою.
Отступать было поздно, и я признался:
– Я вообще-то есть не буду.
– Диета? Пицца, она, знаете... в общем, безвредна. Ну, по крайней мере, никто еще от нее не умер. Или у вас аллергия? Там перец есть, сладкий, на него бывает аллергия.
Я словно увидел себя со стороны – человека, укутанного в толстый слой необязательного вранья.
– Нет. Я не могу есть при посторонних. Это невроз такой. Ну...
– И в ресторанах? – заинтересованно спросил он. – Даже за отдельным столиком?
– Нигде. Ни в гостях, ни в ресторанах.
Ну вот, признался. Я прислушался к себе, чтобы понять, стыдно мне или нет. Вроде нет. Странно.
И он тоже сказал:
– Странно. Еда вообще-то единственный физиологический процесс, который можно совершать публично. Практически во всех культурах. Дефекация табуирована вообще, мочиться публично разрешается только в однополых замкнутых компаниях, сексом на публике мало кто занимается. Исключения – они и есть исключения. А вот с едой интересно получается. В сущности, ведь процесс еды сам по себе не слишком эстетичен, нет?
«А что это ваш Семочка ничего не ест?»
Я подумал о детстве, о мучительных походах к родственникам, о том, как сидел, уставясь в тарелку, или пытался спрятаться под стол или отвернуться, чтобы не видеть страшных жующих ртов, пальцев, подносящих еду к накрашенным женским губам.
– Да, – согласился я.
– Сколько накручено всего вокруг культуры еды. А ведь на самом деле наблюдать за едящими людьми не очень приятно. К тому же, когда человек ест, он уязвим. Метафизически, я имею в виду. На Карибах, например, ни в коем случае нельзя, чтобы собака смотрела на едящего человека. Иначе в него вселится злой дух. А там знают толк в злых духах.
– Это там, где вуду?
– Да. Там, где вуду. Но, поскольку пиццу я уже разогрел, а она после микроволновки быстро черствеет, рекомендую вам взять тарелку и уйти на веранду. А я поем здесь. Кьянти налить?
– Валяйте, – сказал я.
Я ел пиццу, отвернувшись к окну, вино оказалось кисловатым, но неплохим, и, кажется, впервые за последнее время мне было хорошо и спокойно. Может, я все-таки со временем приспособлюсь? Смогу есть на людях. Заведу семью. Порадую папу.
Надо будет подробней расспросить его про Ахилла. Этот Ахилл и правда все равно что Ктулху. Древний. Страшный. Спит на дне моря, в ожидании, когда про него вспомнят и проявят должное уважение.
Отсюда, с веранды, я видел временное свое жилище, мокрое, черное, нежилое, набитое ненужными мне вещами и обманутыми книгами. Потом я прожевал кусок пиццы, торопливо заглотнул его, моргнул и вновь уставился во мрак.
На крыльце, черном, как и весь дом, вспыхнул и погас красноватый огонек.
* * *
Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал:
– Что?
Я видел в окне свое лицо – оно плавало во мраке как бледный воздушный шарик, сквозь него проступали черные ветки.
– Там кто-то есть. У меня на крыльце. Курит.
Огонек то разгорался, то почти исчезал.
– Вы что, никогда не ждете гостей?
У меня нет гостей, только клиенты. Но с чего бы кто-то из них стал ждать на крыльце, под дождем? Я так и сказал:
– Ну, в общем, нет.
Я представил себе, как надеваю отсыревшую куртку, выхожу под дождь, закрываю за собой одну калитку, открываю другую (при этом на меня сыплются мелкие капли с плетей дикого винограда) и иду к своему/чужому дому, чтобы встретиться лицом к лицу с тем, кто ожидает меня.
– Знаете что, – сказал он, – а давайте я пойду с вами.
Я подумал, что он может вообще сделать, он ведь немногим моложе моего отца, но неожиданно для себя согласился.
– Спасибо.
Было такое чувство, как в детстве, когда я не боялся ничего, потому что рядом со мной шел взрослый. Потом папу чуть не побил какой-то пьяный, которого папа попросил не материться при детях. У него были белые бешеные глаза в редких бледных ресницах, и он надвигался на папу весело и ловко. Я до сих пор помню, как папа, схватив меня за руку, побежал прочь, приговаривая: пойдем скорее, Сенечка, он же сумасшедший!
Сосед накинул свой шикарный дождевик, я – сырую куртку турецкого производства, и мы вышли в сад, раздвигая занавес водяной пыли. Мы прошли столб света, падавшего из окошка веранды, и я вдруг отчетливо увидел висящее в темном воздухе как бы светящееся желтое яблоко, все в мелких каплях.
Под навесом на крыльце сидел кто-то темный, скорчившийся, услышав шаги, он встал. Сигарета прочертила в воздухе огненную дугу и, шипя, упала в траву, а черный человек стоял и молчал. Теперь я увидел, что он гораздо ниже меня, просто стоит на крыльце и оттого кажется высоким.
– Вы к кому? – спросил я, хотя, наверное, надо было спросить «вы кто?».
– К тебе, – хрипловатым высоким голосом сказал человек.
Я не сразу понял, что голос женский.
– Что ж ты даже не позвонил? Я извелась вся.
– Я, пожалуй, пойду, – сказал сосед, – если что, заходите, не стесняйтесь.
Он, наверное, подумал, что это что-то личное. И что я не тот, за кого себя выдаю. А что у меня может быть личное?
Сосед повернулся и пошел по дорожке, его дождевик чуть слышно поскрипывал. Мне стало совсем одиноко. Что ей нужно? Кто она вообще?
Я сказал:
– Вы, наверное, перепутали. Это Дачный переулок. А вам, наверное, нужна Дачная улица.
– Семочка, родной, ну что ты такое говоришь? – Она всплеснула руками. Руки у нее были то ли в митенках, то ли просто длинные черные рукава, как они теперь носят, в воздухе мелькнули, точно отрубленные, белые пальцы и тут же пропали. – Я к тебе пришла. К тебе, солнце мое.