Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12
В сфере внимания Достоевского в период создания „Подростка“ находились многие явления русской и мировой литературы.
Уже в ранних набросках к роману неоднократны ассоциации с произведениями Пушкина. Черновой пласт материалов к „Подростку“ говорит о постоянной ориентации на Пушкина в форме повествования (соотношение рассказа и действия). К 12 августа 1874 г. относится запись: „Исповедь необычайно сжата (учиться у Пушкина) <…> СЖАТЕЕ, КАК МОЖНО СЖАТЕЕ“. 8 сентября Достоевский отмечает: „Форма, форма! (простой рассказ à la Пушкин)“. Через несколько дней — снова: „à la Pouchkine — рассказ обо всех лицах второстепенно. Первостепенно лишь о Подростке“. В конце сентябри — октябре сделаны следующие записи: „Писать по порядку, короче, à la Пушкин“; „короче писать. (Подражать Пушкину)“; „Совершенно быстрым рассказом, по-пушкински“ (XVI, 47, 122, 127, 156, 172, 260). Художественная структура „Повестей Белкина“ рассматривается Достоевским в качестве образца в решении проблемы „герой и сюжет“: „NB. Вообще в лице Подростка выразить всю теплоту и гуманность романа, все теплые места (Ив. П. Белкин), заставить читателя полюбить его“ (XVI, 48).
Связывая идею Аркадия со „Скупым рыцарем“, Достоевский противопоставляет гордую и независимую Анну Андреевну Лизе из „Пиковой дамы“, характеризуемую Пушкиным как „несчастное создание“. С именем Пушкина ассоциируются в исповеди Версилова (черновые варианты) и письме Николая Семеновича (окончательный текст) сюжеты романов из жизни русских дворян (в „преданиях русского семейства“), героем которых является „высший культурный тип“, причастный к тому благообразию, которого так ищут и Версилов и Подросток.[248]
Замысел „Подростка“ — своеобразного воспитательного романа[249] — в сознании Достоевского был соотнесен во многом с трилогией Л. Толстого.
Характер восприятия окружающих Аркадием Долгоруким и Николенькой Иртеньевым имеет общую особенность. В исповеди героя Достоевского утверждается важность отношения человека к „разряду“ людей „понимающих“ или „непонимающих“. В наследии Толстого способность „понимания“ или „непонимания“ является важнейшей нравственно-эстетической категорией.[250] В обращении „К читателям“ („Четыре эпохи развития“) Толстой так определял различие между этими понятиями (выделяя их курсивом), ставшими главными в восприятии окружающих Николенькой Иртеньевым в тексте трилогии: „…главное, чтобы вы были человеком понимающим, одним из тех людей, с которыми, когда познакомишься, видишь, что не нужно толковать свои чувства и свое направление, а видишь, что он понимает меня, что всякий звук в моей душе отзовется в его. Трудно, и даже мне кажется невозможным, разделять людей на умных, глупых, добрых, злых, но понимающий и непонимающий — это для меня такая резкая черта, которую я невольно провожу между всеми людьми, которых знаю“.[251] Объяснение этих понятий, разделяющих, по мнению Толстого, „весь род человеческий на два разряда“,[252] представляется ему столь важным, что он возвращается к ним неоднократно: „…понимающий и непонимающий человек, это вещи так противоположные, что никогда не могут слиться одна с другою, и их легко различить. Пониманием я называю ту способность, которая способствует нам понимать мгновенно те тонкости в людских отношениях, которые не могут быть постигнуты умом. Понимание не есть ум, потому что хотя посредством ума можно дойти до сознания тех же отношений, какие познает понимание, но это сознание не будет мгновенно и поэтому не будет иметь приложения <…> Сталкиваясь с различными людьми, я убедился окончательно, что, несмотря на чрезвычайную разницу в прошедшем с многими людьми, некоторые сейчас понимали, другие, как ни часто я с ними сходился, всегда оставались непонимающими“.[253]
Этот критерий человеческого „понимания“ и „непонимания“ существен и очевиден и в „Войне и мире“. Именно неспособность „понимания“ окружающих во многом предопределяет причины духовных кризисов Андрея Болконского (его служба в комиссии Сперанского) и Пьера Безухова (разочарование в масонстве). В способности же человеческого „понимания“ — предпосылки их духовного возрождения (Андрей — Наташа, Пьер — Платон Каратаев). Сами понятия — человек „понимающий“ и „непонимающий“ — употребляются Толстым в романе именно в том значении, которое было раскрыто им в „Четырех эпохах развития“. Неоднократны в „Войне и мире“ противопоставления людей „понимающих“ и „непонимающих“.
В тексте „Подростка“ герой дважды подчеркивает важность для него этих качеств — и оба раза, вспоминая свои диалоги с Версиловым. В человеке „понимающем“ Аркадий видит способность интуитивно почувствовать суть происходящего и мотивы, обусловившие ту или иную форму и степень отклонения в диалоге (явном или „неслышном“) от истины. Здесь важно также подчеркнуть, что категория „добра“ отнюдь не заключает в себе обязательной способности „понимания“, а категория „зла“ — „непонимания“. В характеристике, данной Версилову год спустя после свершившихся событий, когда размах колебаний отца в сторону „добра“ и „зла“ стал для Аркадия очевиден, он так определяет кажущееся ему самым существенным человеческое качество Версилова: „Это — человек понимающий“ (409; курсив наш. — Г.Г.). Принципиально важно для Подростка, чтобы отец также увидел в нем эту способность понимания. В одном из диалогов с Версиловым (еще до его исповеди) Аркадий с болью и обидой замечает, что отец смотрит на него „именно так, как смотрят на человека непонимающего и неугадывающего“ (с. 540; курсив наш. — Г.Г.).
Эта общность нравственно-эстетического принципа, существенным образом отразившегося в художественной структуре романа Достоевского и произведений Толстого, тем более интересна, что и толстовская трилогия, и „Война и мир“ в период создания „Подростка“ находились в сфере пристального внимания Достоевского.
Критерий человеческого „понимания“ и „непонимания“ чрезвычайно важен и в эстетике Лермонтова. В черновиках к „Подростку“ неоднократны записи о Печорине, которого Достоевский называет „уродливейшим калекой“ (XVI, 415). А в наброске характеристики Версилова пишет: „ОН. Про современную литературу отзывается, что данные ею типы довольно грубы — Чацкий, Печорин, Обломов и проч. Много тонкого ушло незамеченным. Понимания мало было“ (XVI, 238; курсив наш. — Г.Г.).
Характеристики, даваемые Печориным в „Герое нашего времени“ Грушницкому, доктору Вернеру и Вере, пропускаются им через единый критерий: способность понимания или непонимания именно в том смысле, который столь детально раскрыт Толстым в приведенных выше отрывках из „Четырех эпох развития“. Печорин о Грушницком: „Он закидывал вас словами <…> Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому, имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, ко которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи <…> Он не знает людей и их слабых струн“.[254] О докторе Вернере: „Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа <…> Мы отличили в толпе друг друга <…> Мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга; одно слово — для нас целая история, видим