Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
Отец потом рассказал мне, что когда он нервничает, то не справляется с собой без лекарств. Он пьет лошадиную дозу снотворного и вырубается, а потом не хочет – или не может? – вспомнить, что заставило его волноваться. Пуще смерти боится повторения криза. “Это у меня с семидесятых, – объяснил он, – я сел на лекарства, когда вернулся из СССР!”
Отец проспал день моего приезда, потому что очень нервничал: ждал меня.
Шапиро остановил машину за углом у дома отца. Объяснил, как пройти, подождал, пока я достану чемоданы из багажника, и почти сразу уехал.
– Вы не зайдете со мной? – спросил я его на прощанье.
– Я с вашим отцом не разговариваю, – ответил Шапиро, – он меня обидел!
И бросил: “Увидимся!”
Я пошел по безлюдной улице, приглядываясь к номерам. Невысокие дома, ухоженные садики. А где же небоскребы? Это и есть Северная Америка? Вроде центр Монреаля, а выглядит как дачный поселок. Я завернул за угол, на улицу Дюроше. Какой-то пожилой мужчина в черных очках и черных наушниках косил траву визжащей машиной. Он увидел меня и тут же остановил свой дергающийся аппарат. Подошел ко мне: “Вы, наверное, сын профессора Окли? – и протянул руку, улыбаясь. – Он вас очень ждал! Я его сосед, Лоран. Приятно познакомиться”. И вернулся к своей работе.
“Ну вот, – подумал я, – как в деревне: все всё знают!” Хотя оказалось, что Лоран – единственный сосед на улице Дюроше, с которым мой отец общался.
Я подошел к белому дому, к белой стеклянной двери и позвонил.
Тот день, когда я наконец встретил отца, поделил мою жизнь на две половины: двадцать два года я провел в Грузии и уже почти столько же – в Канаде. Конечно, тогда я не мог знать, что останусь в Монреале и не вернусь. Отец прислал мне визу на три месяца, а в посольстве проставили разрешение на полгода – вот и весь максимальный срок. Но я словно предчувствовал, что сейчас, после звонка в дверь, моя жизнь изменится навсегда. Как будто тот луч солнца, что взял меня за руку, когда мне было двенадцать лет, завершил свое дело: подвел меня к порогу белого дома и отпустил.
Отец сбежал по лестнице вниз и рывком распахнул дверь. Он был в трусах и в переднике, в левой руке – сковородка с яйцом. Левша, как и я. Мы долго молча смотрели друг другу в глаза: он в мои серые, а я в его голубые. Потом он огляделся и, не найдя ничего лучше, поставил сковородку прямо на плиточный пол прихожей. Чуть приподнял обе руки, потом опустил – не знал, как обнять меня.
– Сандро, – сказал он тихим голосом, как позвал.
Я, наверное, тоже очень волновался – не мог ни выговорить слово, ни пошевелиться. Наконец он обнял меня, погладил по щеке. Он был на голову ниже меня, а волос на этой голове не было вовсе – кое-что растерял, а остальное сбрил. Я тоже сбрил волосы наголо перед самым отъездом, чтобы избавиться от вшей: я подцепил их, возвращаясь с моря, в забитом беженцами вонючем вагоне…
– Шапиро на вас обижен, – первое, что смог выговорить я.
– А-а-а, – рассмеялся отец, – он вечно обижается!
Потом он схватился за мой чемодан, за сковороду, обжегся, выронил ее на пол, плюхнул чемодан в белое яйцо – и все мгновенно. Потом он повторил все эти движения еще раз, как будто боялся их забыть. Я стоял как памятник и смотрел на него не отрываясь. Мой отец. Мой отец. Самый чокнутый, странный и сумасшедший отец в мире.
Я сделал шаг вперед и вошел.
9
Лили говорила, что танцевать с Марком можно было только с риском для жизни. Он наступал ей на ноги, задевал локтем, а один раз, падая, увлек за собой на пол. Танцевали тогда твист, осужденный советской моралью за “неприличное вихляние бедрами”. А ведь в твисте еще было расстояние между партнерами, дающее надежду на спасение. Я боялся, что неуклюжесть – наследственная черта, поэтому, войдя в “танцующий возраст”, ни на что, кроме медленного вальса, не решался. Но однажды моя партнерша все же всадила мне в ступню каблук-гвоздик – видно, я, как дурак, подставил для этого ногу, и теперь перед дождем у меня каждый раз ноет старая рана, но не сердце. Мне тогда было семнадцать лет, я только поступил в Академию художеств и впервые поехал на море без взрослых, с друзьями. Танцевали мы на широком балконе при свете луны под музыку из магнитофона и шум прибоя и под запах мандаринов, о котором я уже упоминал. Даже если бы та девушка продырявила мне ногу насквозь, я бы не вскрикнул.
Сестры матери, что знали о романе Лили и Марка из писем, рассказывали, что мой отец ни разу не пришел на свидание к матери вовремя, что он все путал, забывал, терялся и счастливо находился – и еще счастливей находил. Нашел какую-то книгу XIX века, купил за бесценок и потом всем показывал. Вроде бы спас от огня! Прыгнул с моста в ледяную воду Москвы-реки и заплатил милиционерам штраф мокрыми рублями, ведь прыгал в одежде, лишь туфли доверил друзьям. А на “чертовом колесе” покрылся потом как слезами – оказывается, боялся высоты, и больше вроде бы ничего…
В первую ночь отец говорил не умолкая. Где-то через час я заметил, что по-прежнему стою посреди комнаты, в которую вошел, а с двух сторон валяются мои чемоданы, и возле них возятся две кошки и не по-домашнему крупная собака. Мне было неловко его перебивать, а антрактов он не делал. Сам вдруг обрывал себя и спрашивал: “Как Лиза?” Я быстро отвечал: “Спасибо, хорошо!” И он продолжал. Говорил он по-английски, который я тогда знал неважно, и, боясь не понять, я вслушивался в каждое слово. Я заметил, что он часто повторяется и часто отвлекается от основной темы: уходит от нее все дальше и дальше, как вглубь леса, а потом забывает, о чем говорил, – не может найти дорогу назад.
Он называл мою мать Лизой, по документам она действительно Елизавета, но кто сейчас об этом помнит? Я умудрился вставить замечание, что для публики моя мать – Лили, Лили Лория, и ее самая знаменитая песня – “Тик-так, тик-так, тикают часы”. Я успел с гордостью добавить, что крошечные леденцы “Тик-так”, которые я видел в продаже в аэропорту, несомненно, были названы в ее честь. “Сейчас, когда двери открываются, слава способна пересечь все границы”.
– Лиза стала певицей? – изумился Марк.
– Вы не знали? – изумился я. – Я же вам написал!
– Ты послал мне письмо? – продолжал изумляться мой отец.
– И фотографии, – упал у меня голос.
Нет, он не читал моих писем! Тут он спохватился и повел меня за собой: показывать дом. Открыл дверь в подвал и указал на ящики на полу, сразу у входа, не войти: “Вот где вся моя почта, я еще не разбирал!” Оказывается, отец только недавно переехал на новый адрес и пока не успел обжиться, а писем он получает очень много, целыми пачками, и все эти пачки, перевязанные, валялись повсюду, как в почтовом отделении после бомбежки.
– Вы когда переехали? – осмелился уточнить я.
– Лет пять назад, – беззаботно ответил отец, – может, шесть. Это будет твоя комната, завтра я выброшу все лишнее.
Он собирался сделать за один день то, чего не сделал за пять лет! Он хочет поселить меня в подвале, как узника! Надеюсь, он шутил, утверждая, что умеет заказывать погоду? И что вечер наступает, когда он устал? Зачем он пытался убедить меня, что Советский Союз – самая хорошая страна в мире? Его ведь из Союза выслали! А я как раз оттуда еду…