Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Изадора, сигарет!
Дункан подает Есенину папиросу.
– Шампань!
И она идет за шампанским.
Есенин выпивает залпом стакан и тут же наливает до краев второй.
Дункан завязывает вокруг его шеи свои нежные и слишком мягкие руки.
На синие фаянсовые блюдца будто проливается чай, разбавленный молоком.
Она шепчет:
– Essenin krepkii!.. Oschegne krepkii. Таких ночей стало тридцать в месяц. Как-то я попросил у Изадоры Дункан воды.
– Qu’est-ce que c’est «vodi»?
– L’eau.
– L’eau?
Изадора Дункан говорит, что она забыла, когда последний раз пила «l’eau».
Шампань, коньяк, водка.
В начале зимы Почем-Соль должен был уехать на Кавказ. Стали обдумывать, как вытащить из Москвы Есенина. Соблазняли и соблазнили Персией.
На горе, Есенин опоздал к поезду.
Почем-Соль пожертвовал Левой в инженерской фуражке.
После третьего звонка беднягу высадили из вагона с тем, чтобы, захватив Есенина, догонял вместе с ним вагон в Ростове. Выбрались они дней через семь. Из Ростова я получил открытку:
Милый Толя. Черт бы тебя побрал за то, что ты меня вляпал во всю эту историю.
Во-первых, я в Ростове сижу у Нины и ругаюсь на чем свет стоит.
Вагон ваш, конечно, улетел. Лева достал купе, но в таких купе ездить все равно, что у турок на колу висеть, да притом я совершенно разуверился во всех ваших возможностях. Это все за счет твоей молодости и его глупости. В четверг еду в Тифлис и буду рад, если встречусь с Мишей, тогда конец всем этим мукам.
Ростов – дрянь невероятная, грязь, слякоть и этот «Сегежа», который торгуется со всеми из-за 2 копеек. С ним всюду со стыда сгоришь. Привет Изадоре, Ирме и Илье Ильичу. Я думаю, что у них воздух проветрился теперь и они, вероятно, уже забыли нас. Ну, да с глаз долой и из сердца вон, плакать, конечно, не будем.
И дурак же ты, рыжий!
Да и я не умен, что послушался.
Проклятая Персия.
Сергей
А на другой день после получения этого письма заявился обратно в Москву и Есенин самолично.
В маленький белый вагон туркестанских дорог вошла Вещь.
У Вещи нос искусной формы и мягкие золотистые волосы, губы хорошо нарисованы яркой масляной краской, а глаза – прозрачной голубой акварелью. Они недружелюбные, как нежилая нетопленая комната.
Одновременно с большой Вещью в вагоне поселилось множество маленьких вещей: голубенькие скатерочки, плюшевые коврики, ламбрикенчики, серебряные ложки, вазочки, пепельницы, флакончики.
Когда Почем-Соль начинал шумно вздыхать, у большой Вещи на носу собирались сердитые складочки:
– Пожалуйста, осторожней! Ты разобьешь мое баккара. В таких случаях я не мог удержаться, чтобы не съязвить:
– А пузыречки вовсе не баккара, а Брокара. До революции была такая фирма парфюмерная. Вещь собирала губы в мундштучок:
– Конечно, Анатолий Борисович, если вы никогда в жизни не видели хорошего стекла и фарфора, вы можете так говорить… Вот у вас с Есениным на кроватях даже простыни бумажные, а у нас в доме кухарка, Анатолий Борисович, на таких спать постыдилась бы.
И Вещь, продев в иголочное ушко красную нитку, сосредоточенно начинала вышивать на хрустящем голландском полотне витиеватую монограмму, переплетая в ней начальные буквы имени Почем-Соли и своего.
В белом вагоне с каждым днем все меньше становилось нашего воздуха.
Вещи выдыхали свой – упрямый, въедливый и пахучий, как земляничное мыло.
У Почем-Соли стали округляться щеки, а мягонький набалдашник на носу – розоветь и чиновно салиться.
Есенин почти перебрался на Пречистенку.
Изадора Дункан подарила ему золотые часы. Ей казалось, что с часами он перестанет постоянно куда-то торопиться; не будет бежать от ампировских кресел, боясь опоздать на какие-то загадочные встречи и неведомые дела.
У Сергея Тимофеевича Коненкова все человечество разделялось на людей с часами и людей без часов.
Определяя кого-нибудь, он обычно буркал:
– Этот… с часами.
И мы уже знали, что если речь шла о художнике, то рассуждать дальше о его талантах было бы незадачливо.
И вот, по странной игре судьбы, у самого что ни на есть племенного «человека без часов» появились в кармане золотые, с двумя крышками и чуть ли не от Буре.
Мало того – он при всяком новом человеке стремился непременно раза два вытянуть их из кармана и, щелкнув тяжелой золотой крышкой, полюбопытствовать на время.
В остальном часы не сыграли предназначенной им роли.
Есенин так же продолжал бегать от мягких балашовских кресел на неведомые дела и загадочные несуществующие встречи.
Иногда он прибегал на Богословский с маленьким свертком.
В такие дни лицо его было решительно и серьезно. Звучали каменные слова:
– Окончательно… так ей и сказал: «Изадора, адьо!»
В маленьком свертке Есенин приносил две-три рубашки, пару кальсон и носки.
На Богословский возвращалось его имущество.
Мы улыбались.
В книжной лавке я сообщал Кожебаткину:
– Сегодня Есенин опять сказал Изадоре:
Часа через два после появления Есенина с Пречистенки прибывал швейцар с письмом. Есенин писал лаконический и непреклонный ответ. Еще через час нажимал пуговку нашего звонка секретарь Дункан – Илья Ильич Шнейдер.
Наконец к вечеру являлась сама Изадора.
У нее по-детски припухали губы и на голубых фаянсовых блюдцах сверкали соленые капли.
Она опускалась на пол около стула, на котором сидел Есенин, обнимала его ногу и рассыпала по его коленям красную медь своих волос:
– Anhel.
Есенин грубо отталкивал ее сапогом:
– Поди ты к… – и хлестал отборной бранью.
Тогда Изадора улыбалась еще нежнее и еще нежнее произносила:
– Serguei Alexandrovitsh, lublu tibia.
Кончалось всегда одним и тем же.
Эмилия снова собирала сверток с движимым имуществом.
Летом я встречался с Никритиной раз в сутки. После ее возвращения из Киева – два раза. Потом – три. И все-таки казалось, что мало.