Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы покончили с любезностями, и вопрос прозвучал сам собой.
– Я ищу отца, – сказала я. – Может быть, вы его знали.
Он уставился мне в лицо: перевел взгляд слева направо, потом справа налево, потом от лба к подбородку и от подбородка к лбу.
– Жаль, что ничем не могу вам помочь, – покачал он головой.
– Ничем?
Он отвернулся, роясь в памяти, а затем беспомощно повел рукой, будто говоря: «Что поделаешь?» Ну да. Позже я вспоминала этот жест с острым чувством горечи, но в ту минуту он казался вполне логичным. Действительно, что поделаешь? Детей зачинают. Иного известного нам способа прийти в этот мир не существует.
– Вас это так тревожит?
Я покраснела, не знаю отчего. Может быть, оттого, что он догадался о противоестественной правде: мне и матери было более чем достаточно.
– Отцы приходят и уходят.
Ваша мать была чудесной женщиной, сказал он мне. Какое-то время он говорил о том, что в ней сочетались природное чутье и ум, затем его мысли повернули в другую сторону. Не так-то просто было жить в том городе, сказал он.
– Ну, вы-то знаете.
– Да.
Наверное, ей приходилось трудно. Когда я родилась, ее, должно быть, опекал Эдди Молк, нью-йоркский агент. Филип пил, к тому же они уже были в разводе. Студия могла предложить – или настойчиво предложить ей сделать аборт, подпольный, разумеется, но на это тогда никто не обращал внимания. Она осталась одна. Разругалась со студией из-за следующего фильма, «Имя мне легион», съемки которого начались без нее. Сценарий был ужасный; роль странная – жалкой и одновременно властной сексуально озабоченной особы (нечто среднее между «Голубым ангелом» Дитрих и Бланш Дюбуа[8]), которая совершенно не вязалась с ее невинной ирландской внешностью. Впрочем, я допускаю, что роль не подошла бы никому, – настолько от нее веяло извращением. Режиссер, Теодор фон Браун, подсевший на опиум, без конца передавал роль то одной, то другой актрисе, в результате чего проект и вовсе прикрыли из-за обвинений в непристойности. После подобных фильмов зрители обычно недоумевают, зачем вообще снимают такое кино.
В разгар неразберихи с фильмом она бросила свой дом в Лос-Анджелесе, улетела в Нью-Йорк и словно испарилась. Ласло, ненадолго вернувшийся в город, зашел передать ей какую-то книгу и обнаружил, что дом продолжает жить своей жизнью – австрийские горничные ходят в форме, в большой гостиной спит на диване собака, вода в бассейне чиста и прозрачна. Но без нее.
Она уехала. Но в этом не было ничего особенного. Люди путешествуют. Никто не возмущался, что женщина на какое-то время исчезла, а вернулась уже с другим лицом. Не то чтобы подурневшей, нет-нет, но ясно, что дело было нечисто; сложно все это было. Я предполагаю, что она отправилась в Нью-Йорк к Эдди, потому что того не волновали людские пересуды. Он достаточно спокойно относился к таким вещам. То что надо.
Что касается отца… Это точно был не фон Браун; все знали, что он полный импотент. К сожалению, не Филип. И не Эдди Молк – география не сходилась. К тому же Эдди полюбил бы свою дочь. Нет, это явно не Эдди. А кто еще, Ласло сказать не мог.
– Так случается.
– Вы так считаете?
– Иногда это к лучшему. Не обязательно к худшему.
Почему-то я подумала, что он лжет.
– Правда?
– Вы – живое тому доказательство.
Он улыбнулся мне – человек, который не был моим отцом. А ведь как прекрасно было бы иметь именно такого отца.
В этот миг я остро ощутила стыд. Такой же, какой охватывал меня на Дартмут-сквер, когда мать, сняв трубку, рыдала у себя в комнате или на кухне или когда махала газетой, рвала ее на клочки и запихивала в мусорное ведро. Так что же случилось с моей матерью? Я. С ней случилась я. Я не просто причинила ей неудобство. Все было серьезнее. Я стала настоящей катастрофой. Внезапно я почувствовала себя маленькой и никому не нужной. Ласло все понял и переменился в лице, но взгляда не отвел.
Мы проговорили до самого ужина, и мне постепенно стало лучше. Море, эта комната, заботливое внимание Ласло – все это заполняло образовавшуюся во мне пустоту. Жизнь перестала казаться такой уж несправедливой.
Потом вдруг открылась дверь, незаметная на фоне стены, оклеенной старинными обоями, и в комнату вошла женщина – молодая итальянка с выгоревшими на солнце волосами. Босоногая, она держала на руках ребенка, а симпатичная цветастая юбка, очень может быть, совсем дешевая, придавала ей крестьянский вид. Из-за спины на нее падал солнечный луч, и в темной комнате она походила на призрак. Сквозь тонкую хлопчатобумажную блузку в оборках просвечивало обнаженное тело, и эта картина как будто перенесла меня в шестидесятые (дело происходило не в шестидесятые). Она наклонила голову и прижалась носом к ребенку, подозреваю, тоже голенькому, хотя утверждать не возьмусь. Я сумела разглядеть пухлую спинку в складочках, по которой она поглаживала малыша, направляясь к двери в другом конце комнаты. Проходя мимо, она чуть заметно, вскользь, улыбнулась Ласло. На меня она даже не посмотрела, хотя мое присутствие явно не избежало ее внимания. Хиппующая внучка, косящая под деревенскую дурочку? Но какая красавица! В свете, струившемся из узких окон, она словно сияла; под легкой блузкой угадывались темные соски. Нам оставалось лишь любоваться ею, и мы ею любовались. Ласло терпеливо ждал, пока она не спеша пройдет мимо нас и скроется за дверью.
Затем он повернулся ко мне с улыбкой, словно извиняясь за это прекрасное вторжение, и на меня снова накатило ощущение пустоты; так бывает, когда думаешь, что вызываешь у мужчины интерес, но выясняется, что ты ошибаешься. Ты ему нравишься, но в постели у него другая. Тебе представляется невежливым, что он питает слабость к женщинам, которые проигрывают тебе во многих отношениях. Какая жалость.
И хотя старик только что отверг меня дважды – сначала как дочь, а затем как возлюбленную, – увиденное затронуло в моей душе бесчисленные струны. И годы спустя я продолжала тосковать по этой комнате, по морю и даже по его мадонне.