Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белый голос. Может быть, вспомним день, когда вы подожгли ваш дом в Ля Пэ?
Я. Но это был случайный пожар! Я хотела сжечь в камине старую одежду, огонь как-то проник наружу, все запылало.
Белый голос (теряя самообладание). Если я правильно понял, это всегда были только случайности? Хотя вообще-то этот камин был не исправен. И все в доме это прекрасно знали — ваш супруг, слуги, даже ваша дочь была в курсе. Но не вы?
Я. Мне не сказали. Я была госпитализирована, когда моя семья въехала в этот дом. Да и потом, ваши предположения не имеют никакого смысла: комната, где я хотела сжечь вещи, была моим ателье. В пожаре сгорели именно мои картины, много картин, и все наброски. Зачем мне было нужно уничтожать плоды своей многолетней работы, то единственное, что еще хоть немого удерживает меня в этой жизни?
Белый халат. Итак, вы отрицаете у себя стремление к суициду. Хорошо. Так бывает сплошь и рядом. Только потом, однажды, истина зачастую все-таки обнаруживается. И эта истина оказывается смертью.
Что такое «несчастный случай»? Что такое эта неведомая «преднамеренность»? Кто сделал так, что я случайно встретила летчика и неизбежно потеряла его? Я хотела бы знать это… Во время процедуры электрошка пускают сильный ток, моя голова — состоявшийся взрыв, мои зубы совсем плохи; я прошу врачей снизить напряжение.
Неоновый свет. Начните с того, что приглушите свет.
Я вспоминаю свет — резкий, жестокий; мой зеленый живот посреди той лавочки в Ментоне. В то время я была в заточении на вилле Пакита, за мной наблюдали садовник и кухарка с глазами глупой курицы. Это она за толстую пачку купюр нашла мне делателя ангелов — как говорят французы. Другой пачкой денег я купила молчание садовника. (Он с презрительной усмешкой сунул деньги в карман. Все время, пока мы ехали, он насвистывал веселые арии, известные лишь ему одному. Виражи вдоль скал забавляли этого человека, словно он упражнялся в езде. Я сказала, что у меня болит сердце, тогда он перестал вычерчивать кривые линии, заткнулся, без причины нажал на газ, отчего машина как-то икнула. Он наслаждался своей победой. Может быть, ни одна женщина никогда не была в его власти настолько, насколько вдруг оказалась я. Я поняла, что погибла. Я больше ничего не хотела.)
На эмалированном подносе, который галантерейщик показал мне, я увидела розовое слабое тело узника акушерских щипцов. Это был мой сын. Сын летчика. Дитя солнца и моря. Я ощутила, как у меня в животе раздался голос, мои парализованные челюсти раздвинулись, а глаза провалились в темноту. Я не услышала собственный крик.
— А он у вас получился хорошеньким! — сказала мне кухарка с горечью. — Ну, у нас прямо как в запрещенном кино! Только бы соседи не вызвали полицию. Вы о других-то думаете?
Две добрые женщины усмирили меня обычной дозой морфия. Четыре следующих дня я была в беспамятстве. Лежала в темноте, с опущенными жалюзи, задернутыми шторами, и кухарка, превратившаяся в санитарку, колола мне морфий, отчего мои руки покрылись синяками и болезненными нарывами.
Что вы об этом скажете, мой молодой господин? Аборт — это тоже немного самоубийство, не так ли? В тот день я поняла: да, я была рядом со смертью.
Мы называем Ночью потерю вкуса ко всему.
Святой Хуан де ла Крус
Таллула в городе. Приехала просить прощения у семейства Бэнкхед, одобрившего, хоть и со скрипом, известие о ее разводе. Минни скрывает это от меня, мои сестры тоже. Что они себе думают? Что я больше не читаю газет? Я видела Таллулу в нескольких картинах. В любом случае, ничего запоминающегося; и ни разу я не видела ее играющей в театре. Да, мы жили на Манхэттене в ту эпоху, когда она выступала на Бродвее, но я не ходила аплодировать ей: как-то не получилось, да я особо и не старалась. Хочется верить, что я не завидовала подруге.
Но была ревнивой, — как сказал швейцарский психиатр, доктор Шомон, если я правильно помню его имя, или Бомон, или Тартемпьон, одно из этих многочисленных лиц, стирающих в моей памяти друг друга.
«Может быть, вам была неинтересна пьеса?» — спросила меня доктор Марта Киффер, единственная, кому я за эти десять лет заточения доверяла. Она отличалась спокойным, тихим голосом, а этот теперешний красавец-врач с глазами цвета морской волны глуп, как Айрби Джонс.
В маленьком садике возле бунгало, прибранном ради визита гостьи, мисс Бэнкхед плюхается в плетеное кресло; от его скрипа мои нервы сжимаются в клубок. Она говорит очень громко. Я уже забыла этот царапающий голос, забавлявший меня в детстве. Тал выкуривает сто сигарет в день, — она сама говорит мне об этом чуть гордо. Рекламирует джин, пьет бурбон. Ругается как извозчик. Газеты, как она утверждает, все врут про нее — мерзкие листки, распространяющие сплетни. Отдающие все за возможность напечатать сенсацию. А что сказать о грешнице, демонстрирующей публике свою развращенность? О чем еще говорить, если эта грешница — обожаемая дочь председателя Палаты Общин, иначе говоря, третьего лица в стране?
— Ты просто себе не представляешь, милая, насколько скучно в кино. Голливуд? Ужасное недоразумение. Я тысячу раз предпочту театральную сцену, — говорит она мне. И я думаю: «Ты права, Таллула, поскольку камера тебя не любит. Ты чаще кривляешься, чем играешь возвышенно, фальшивая Гарбо, дурацкая Дитрих».
«Она не хватает звезд с неба», — сказал Скотт с видом профессионала, словно это была моя ошибка, словно ему было это интересно. С тех пор как он начал писать для Голливуда, он сам стал повторять те же глупости и клише, которые этот городок культивирует удачливее, нежели производит доллары и выдумывает жестокие финалы. Матушка рассказывает дружеские сплетни, которые во влиятельных домах Монтгомери у всех на устах: эта актриса испытала худшее унижение за всю свою карьеру, узнав, что, несмотря на ее переезд из Нью-Йорка в Лос-Анджелес, ее не взяли на роль Скарлетт в экранизации «Унесенных ветром», самого успешного романа, какой Америка только знала. «Эта роль была моей, — заявила она продюсеру перед тем, как обозвала его козлом (некоторые злые языки уверяют, что мудаком). — Дочь Юга — я! Не эта жеманная зассыха-англичанка с ее маленьким свиным носиком, писклявым голоском и сексуальностью ходячей добродетели». Согласно продолжению легенды, рассказываемой некоторыми добрыми алабамскими душами, оскорбленный продюсер ответил, что мисс Бэнкхед уже не в том возрасте и что даже после наложения нескольких слоев грима никто не даст ей двадцать лет.
Я никогда не задумывалась, чем мы с ней похожи. Возможно, не только нашими сложными характерами — иногда непредсказуемыми, но сегодня уже порядком смягчившимися. Слишком костлявыми, откровенно мальчишескими лицами. Поскольку Тал не делала из этого тайны, все знали, что мисс Бэнкхед спит с женщинами так же часто, как и с мужчинами. В глазах беспокойной Минни я видела всю гамму оттенков запоздалого возмущения: что, если добрые алабамские души решат, будто мы с ней лесбиянки? «Думаете, чем они занимались в пятнадцать лет постоянно находясь вместе, одетые в мужские шорты и рубашки, целыми днями бегая по лесам, по берегам прудов, по пустым амбарам? Да, да! Они делали это из желания попробовать!»