Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гость не кость — за порог не бросишь.
Тех, кто заглядывал к Хрисанфу Мефодьевичу в зимовье, он привечал радушно. По нутру ему были люди открытые, и он на таких не жалел ни доброго слова, ни сытного угощенья. Но душа его замыкалась, черствела при виде пустых и спесивых, напускающих на себя бог знает что. Спесивые, заносчивые встречались ему, правда, не часто, но уж когда он о них «спотыкался», то одного чванливого хватало «по самые ноздри». Тогда и разговор, и застолье были не в радость, все тускнело вокруг, светлый день становился сумрачным.
Кислова впервые представил Савушкину Румянцев. Была суббота, топили баню, и Николай Савельевич, сам не выносивший сильного жара в парной, быстро выскочил в предбанник, а Кислов с Хрисанфом Мефодьевичем остались еще попариться. Попарились и начали мыться. Кислов попросил потереть ему спину, и Хрисанф Мефодьевич, намылив мочалку, от души и с усердием так надраил плечи, бока и поясницу райсельхозуправляющему, что спина стала ярко-малиновой, а сам Кислов постанывал при этом и сладко покрякивал.
— А теперь мне шваркни-ка немного, — попросил его Савушкин.
Кислов промолчал и стал ополаскивать себя прохладной водой.
— Потри теперь мне! — громче сказал Хрисанф Мефодьевич. — Не слышишь, что ли, Андрей Демьяныч?
— Слышу… Только мне, знаешь, не солидно спину тебе тереть. Будешь хвастать потом, что я это… спинотером у тебя был!
Савушкин посмеялся над такой застенчивостью, стыдливостью Кислова, а после, когда за стол сели у Савушкина, когда Кислов стал пить и есть не стесняясь, подковырнул гостя:
— А ты, дружок, никому не рассказывай, что лосятину ел со мной и водку пил. А то ведь, знаешь, что могут подумать…
А тем же летом, под осень, Кислов попросился в зимовье к Савушкину на недельку. Хрисанф Мефодьевич принял его, поставил на довольствие и ни словом не обмолвился на тот счет, что гость приехал в тайгу с пустыми руками: ни хлеба, ни сухаря не привез. Кислов ходил по тайге за Савушкиным — кишкой тянулся: задышка брала его от непомерного курева и в коленках ломило. Чтобы гость не мешал, Хрисанф Мефодьевич оставил его на третий день в зимовье кашеварить. Вернулся под вечер, а Кислов сияет: я, говорит, прогулялся до Шерстобитова, там у поляка Юлика Гойки за пригоном нарвал шампиньонов — кастрюлю полную наварил, пережаренным луком на сале заправил.
— Есть будешь? — спросил.
Хрисанф Мефодьевич похлебал немного грибовного супа и положил ложку: не поправилось ему что-то. А Кислов навалился — тарелки четыре усидел. И ночью с ним началось… Смута в желудке Андрея Демьяныча была так велика, что он метеором соскакивал с нар, вышибал щупленьким телом в зимовье дверь, и с улицы слышался трескоток, на который Шарко начинал не по-доброму лаять. Так всю ночь Кислов и промучился, сам не спал и хозяину не давал. Утром Хрисанфа Мефодьевича разобрал дикий хохот, он чувствовал неудобство от того, что смеется над человеком, но не мог погасить в себе волны этого приступа.
— Ох, господи, — сказал Савушкин, умаявшись от смеха. — Теперь ты у нас чемпион по шампиньонам.
Кислов обиделся и в тот же день оставил зимовье охотника.
А потом еще раз побывал Андрей Демьяныч у Савушкина в избушке.
На мотолодке по Чузику приехал он не один — с Румянцевым и рогачевским управляющим Чуркиным, прозванным за хозяйскую сметку и рачительность Фермером. Оба были Кислову непосредственно подчинены, но, что называется, шапки перед ним не ломали, держались независимо, так как знали цену себе и Кислову и были знакомы друг с другом немало лет.
Хрисанф Мефодьевич, заслышав мотолодку, вышел встретить гостей на берегу. Узнав, что едут они в Тигровку по совхозным делам и собираются у него заночевать, чтобы утром продолжить путь, он обрадовался.
— Ночуйте! С вами и я отдохну.
Он рад был приезду Румянцева, Чуркина, с которым нередко прежде и на охоту хаживал, и застольничал в его, тоже гостеприимном, доме.
Тимофей Иванович Чуркин моложав был, виден, брови имел густые, широкие, а губы толстые, добродушные. Сам же и посмеивался над собой:
— О толстогубых одна женщина в Рогачеве у нас говорит: шлёп большой, а тяги мало!
— Проверено, значит, на опыте! — подкусил его директор совхоза.
— А как же! — смеялся Чуркин. — Пока на язык не возьмешь — не узнаешь: кислое или сладкое.
Чуркин был роста среднего, но медвежистый, с толстой багровой шеей. О нем толковали сельчане, что если Чуркин кулак сожмет, то уже верещать начинаешь. Но, как человек сильный, он не трогал никого пальцем, а его самого трогать просто боялись. В компаниях, где гулял Чуркин, был всегда мир и лад. И вообще какого-либо беспорядка в Рогачеве не наблюдалось, хотя этот порядок в хозяйстве и жизни удавалось устраивать нелегко.
Чуркин вовремя успевал отсеяться, вовремя убрать, хорошо намолачивал, и к осени у него, смотришь, все перепахано, огрехов нет и солома уложена в скирды. Охотники, из тех, что любят ездить стрелять косачей, глухарей из кабины машины, ругали Тимофея Ивановича за то, что по пахоте трудно к дичи подъехать — не мог подождать Фермер, повременить с перепашкой недели две. На подобные стоны, когда они достигали его ушей, Чуркин отвечал:
— Мать вашу в три попа! Да неужели я белых мух дожидаться буду! По стерне не успели погарцевать! И слава богу: меньше дичи загубите. Весной я шибко люблю на токах тетеревиные песни слушать и петушиные бои смотреть.
На Чуркина и Румянцева Хрисанфу Мефодьевичу было приятно смотреть, но Кислов его тихо раздражал. Раздражал еще с тех дней, когда они виделись раньше.
Так с виду Кислов тихий, а заглянешь в его желтые, как у ястреба, глаза, усмотришь в них притаившуюся дурнинку, на тонкие губы посмотришь, и все уже ясно. До женщин Андрей Демьяныч падкий был до безудержности. Все бы ему целоваться да под подол лезть. Женщины гонят его, отпихивают, не знают, куда деваться от назойливости Андрея Демьяныча. А ему хоть бы что! Раз