Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исследуя теперь древнее еврейское законодательство, он приходил к мысли о глубочайшей беззаконности, в которой жили люди его страны и он сам среди них. Собственно, это был всеобщий закон беззакония, хуже Ханаанского, которому одновременно подчинялась и невинность, и дерзость, и ум, и глупость… И единственным человеком, как он теперь догадывался, действительно живущим по закону, была его жена Медея. То тихое упрямство, с которым она растила детей, трудилась, молилась, соблюдала свои посты, оказалось не особенностью ее странного характера, а добровольно взятыми на себя обязательствами, исполнением давно отмененного всеми и повсюду закона.
Впрочем, он знал и других людей такого же устройства: его покойный дядя Эфраим, убитый мимоходом подвыпившим солдатом, исчезнувшим в конце улицы не оглянувшись, и, возможно, таким человеком был слабоумный садовник Раис, молодой татарин, в маленькой своей головке удерживающий всего два правила: всем улыбаться и тщательно, идиотически тщательно убирать дорожки санаторского парка…
Он, привыкший всегда пробалтывать Медее все, что ни приходило ему в голову, теперешние свои мысли удерживал в себе — не из боязни быть непонятым, а скорее из ощущения, что не сможет выразить их во всей точности.
Медея по редким его высказываниям понимала, как изменилась вся его внутренняя жизнь, радовалась этому, но была слишком озабочена его физическим состоянием, чтобы глубоко вникать в эту перемену. У него начались боли в спине, и теперь она делала ему уколы, чтобы он мог уснуть.
Декабрь миновал, штормы утихли, но по-прежнему было сумрачно и холодно.
Уже с середины января они начали ждать весну. Медея, прежде аккуратно отвечавшая на письма родственников, теперь отзывалась лишь краткими почтовыми открытками: письмо получила, спасибо, у нас все по-прежнему, Самуил, Медея…
Времени на письма у нее не оставалось. За всю зиму она написала только два настоящих письма — Леночке и Сандрочке.
Февраль тянулся бесконечно, и в нем, как нарочно, было еще и двадцать девятое число. Зато в десятых числах марта солнце, показавшись, уже не пропускало ни часу, и сразу все пошло зеленеть. По дороге с работы Медея, поднявшись на согретый солнцем склон, срывала несколько фиалок и асфоделей, укладывала их на блюдечке на столе возле Самуила. Он почти не вставал и даже не садился, потому что в сидячем положении боли как будто усиливались. Ел он теперь один раз в день, потому что процесс еды был для него слишком утомительным. Лицо его все продолжало меняться, и Медея находила его одухотворенным и прекрасным.
Последнее воскресенье марта выдалось совсем теплым и безветренным, и Самуил попросил вывести его во двор. Она вымыла кресло, просушила его на солнце, застелила старым одеялом. Потом одела Самуила, и ей показалось, что его пальто весит больше, чем он сам. Двадцать шагов от кровати до кресла он прошел медленно, с величайшим трудом. На ближнем откосе тужились тамариски, веточки их напряглись лиловым цветом, который весь хранился еще внутри. Он смотрел в сторону столовых гор, а они смотрели на него дружелюбно, как равные на равного.
— Господи, как хорошо… как красиво, — повторял он, и слезы текли сразу и от внутренних, и от наружных уголков запавших глаз и терялись в отросшей клином бороде.
Медея сидела рядом с ним на скамеечке и не заметила той минуты, когда он перестал дышать, — потому что слезы еще несколько минут текли из глаз…
Похоронили его на пятый день. Иссохшее тело терпеливо ожидало приезда родственников, не проявляя признаков тления. Приехала Сандра с Сергеем, Федор с Георгием и Наташей, брат Димитрий из Литвы с сыном Гвидасом, вся мужская родня из Тбилиси. Мужчины отнесли его на руках на местное кладбище и сели за скромный поминальный стол. Медея не разрешила печь пироги и устраивать праздничное угощение. Стояла кутья, хлеб, сыр, блюдо среднеазиатской яркой зелени да крутые яйца. Когда Наташа спросила Медею, почему она так распорядилась, Медея ответила:
— Он еврей, Наташа. А у евреев вообще не бывает поминок. Приходят с кладбища, садятся на пол, молятся и постятся сколько-то дней. Признаюсь тебе, этот обычай мне показался правильным. Я не люблю наши поминки: всегда слишком много едят и пьют. Пусть будет так…
Со смерти мужа Медея надела вдовьи одежды — и поразила всех красотой и необыкновенным выражением мягкости, которого прежде в ней не замечали. С этим новым выражением она вступила в свое длинное вдовство.
Весь тот год Медея, как было уже сказано, читала Псалтирь и ожидала загробной вести от мужа с таким прилежанием, как ждут почтальона с давно отправленным письмом. Но все не получала. Несколько раз ей казалось, что долгожданный сон начинается и все уже полно присутствием мужа, но это ожидание разрушалось неожиданным — во сне же — приходом враждебного и незнакомого человека или — в реальности — сильным порывом ветра, который хлопал окном, выметая сон.
Первый раз он приснился в самом начале марта, незадолго до годовщины смерти. Сон был странным и не принес утешения. Прошло несколько дней, прежде чем он разъяснился.
Самуил приснился ей в белом халате — это было хорошо, — с руками, испачканными гипсом или мелом, и с очень бледным лицом. Он сидел за рабочим столом и стучал молоточком по какому-то неприятному остро-металлическому предмету, но это был не зубной протез. Потом он обернулся к ней, встал. И оказалось, что в руках у него портрет Сталина, почему-то вверх ногами. Он взял молоточек, постучал им по краю стекла и аккуратно его вынул. Но пока он манипулировал со стеклом, Сталин куда-то исчез, а на его месте обнаружилась большая фотография молодой Сандрочки.
В тот же день объявили о болезни Сталина, а через несколько дней и о смерти. Медея наблюдала живое горе и искренние слезы, бессловесные проклятия тех, кто не мог это горе разделить, но оставалась вполне равнодушной к этому событию. Гораздо больше она была озабочена второй половиной сна… Что делала в нем Сандрочка, что предвещает ее присутствие? Медея смутно тревожилась и даже собиралась пойти на почту позвонить в Москву.
Прошло еще две недели, наступила годовщина смерти Самуила. Погода выдалась в тот день дождливая, и Медея вся вымокла, пока добиралась с кладбища домой. На следующий день она решила убрать комнату мужа, разобрать его вещи, кое-что раздать и, главное, найти кое-какие инструменты и небольшой немецкий электромоторчик, обещанный сыну феодосийской приятельницы…
Рубашки она сложила стопочкой, хороший костюм оставила для Федора — может, пригодится. Еще были два свитера — они сохранили живой запах мужа, и она задержала их в своих руках, решивши не отдавать никому, оставить себе…
На самом дне шкафа она нашла полевую сумку с разными справками: документ об окончании школы протезирования при Наркомздраве, справку об окончании рабфака, несколько грамот и официальных поздравлений.
«Переложу ее в сундучок», — подумала Медея и открыла малозаметное боковое отделение. В нем лежал тонкий конверт, надписанный Сандрочкиной рукой. Адресовано было письмо Мендесу С. Я., на судакский почтамт, до востребования. Это было странно.