Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Для твоей ноги?
— Ну, рана у меня мокнет, еще с венгерского похода.
— Дал бы мне осмотреть.
Генрих остро на него глянул:
— А зачем. Она пользует.
Мать шаркала из кухни.
— И куда это я, — она бормотала, — и куда это я его запропастила? — ткнула острым своим носиком в Барбару. — Не видала?
Барбара будто не слышала.
— О чем вы, матушка? — спросил Кеплер.
Она невинно улыбалась:
— A-а, да вот только тут был, а теперь запропастила его куда-то, мешочек-то мой с крыльями нетопырей.
В кухне раздался хохот, две карги, ликуя, толкали друг дружку локотками. И даже кот как будто ухмылялся.
* * *
Регина осторожно спускалась по ступеням.
— Вы не из-за меня ведь ссоритесь?
Они смотрели на нее, не видя. Фрау Кеплер, усмехаясь, шаркала обратно, на кухню.
— О чем это она: крылья нетопырей? — крикнула Барбара.
— Шутка, — отрезал он, — шутка, о Господи Боже мой!
— Ей пальца в рот не клади, — вставил Генрих важно, давя усмешку.
Кеплер рухнул на стул подле окна, пальцами забарабанил по столу.
— Сегодня в гостинице переночуем, есть заведение поближе к Эльмендингену. А завтра тронемся домой.
Барбара победно улыбнулась, но сочла за благо промолчать. Он хмурился. Все три женщины вышли из кухни. У толстой — кружево пены на усах. Тощая сунулась было к великому человеку, спрятанному в тени окна, но фрау Кеплер ее толкала сзади.
— Ой, мамаша-то, хи-хи, хочет от нас отделаться, а, сударь!
— Тьфу ты, — фрау Кеплер еще покрепче ей наподдала. Обе карги вышли.
— Ну вот, — старуха повернулась к сыну, — выгнал их. Доволен?
Он на нее уставился.
— Да я им слова не сказал.
— Оно и верно.
— Для вас бы лучше было, если б они сюда не возвращались, такие.
— Да что ты понимаешь?
— Я несколько знаком с этой породой! Вы…
— Ах, помалкивай. Что ты понимаешь, приехал тут, вынюхиваешь. Знать, мы тебя теперь недостойны стали, вот что.
Генрих кашлянул:
— Ну, мам. Иоганн с тобой беседует для твоей же пользы.
Он разглядывал потолок.
— Сейчас тяжелые времена, матушка. Будьте поосторожней.
— Сам поосторожней будь!
Он пожал плечами. Как сладко в детстве ему мечталось, что вот однажды ночью они погибнут, сразу, мигом, от землетрясенья, скажем, его оставя легким и свободным. Барбара на него смотрела. Регина тоже.
— А у нас сожжение было на Михайлов день, — так Генрих спешил сменить тему разговора. — Ух, Господи, — хлопнув себя по ляжке, — старуха аж в пляс пустилась, как занялся огонь. Правда, мам?
— И кто она была?
— Дура старая, — быстро вставила фрау Кеплер, огрев взглядом Генриха. — Дочке пасторовой приворотного зелья давала. Таких только и сжигать.
Он прикрыл глаза ладонью.
— Будут и еще костры.
Тут уж мать за него взялась:
— Будут, ну! И не только здесь у нас. А там, в твоей этой Богемии, где паписты сплошь, а? Слыхала я, там людей косяками жгут. Сам будь поосторожней. — И затопала на кухню. Он — за нею. — Приезжает, мне тут указывает, — ворчала она. — Да что ты знаешь? Я больных целила, когда ты еще пешком под стол ходил, в штаны накладывал. А теперь! Сидишь, к императору пришпиленный, квадраты чародейные ему черкаешь! Мне и на этом свете весело, а ты — нос в небо и думает, сам черт ему не брат. Тьфу! Гадок ты мне совсем.
— Матушка…
— Чего тебе?
— Я за вас тревожусь, матушка, только и всего.
Она на него глянула.
* * *
Все вокруг чревато было каким-то тайным знанием. Он постоял у фонтана на базарной площади. Каменные горгульи как будто подавляли ликованье, щедро плюясь зелеными губами, словно забавлялись тонкой выходкой, которую отмочат, едва он отвернется. Дед Себальд уверял, что одно из каменных этих лиц высечено ему в подобье. И как он долго деду верил. Знакомое обстало, как лукавый призрак. Что он знает? Возможно ли, чтоб жизнь, его собственная жизнь, шла себе без его участья, как вот телесные наши органы работают, покуда разум спит? Он на ходу прикидывал собственный вес, определял украдкой свою меру, доискивался бугорка, особой шишки, где копилась эта потаенность. Темные чувства, вызванные обручением Регины, были только частность: о каких еще безумствах подписан договор, да и какой ценой? Его как будто провели, а он не слишком огорчался, как старик банкир, которого ловко обставил любимый сын. Он шел мимо булочной, овеянный теплый хлебным духом; пекарь, один-одинешенек, согнувшись над дежой, месил огромный ком теста. Из верхнего окна служанка метнула грязную воду, едва его не окатив. Он поднял взгляд, мгновенье она на него таращилась, потом пальцами зажала рот и, хохоча, отвернулась к кому-то сзади, в комнате, к молодому хозяину, Гарри Фелигеру, семнадцатилетнему, прыщавому на диво, тянущему к ней трясущиеся руки… а Кеплер прошел мимо, печалуясь, что столько лет убил на эти якобы разумно подобраные книжки.
Вот и пустырь. Вечер медлил там, бронзовея, тихо дыша, нежась, как истомленный акробат, в прощальных лучах тепла и света. Вяз, свесив ветви, вглядывался в свое отражение, величаво слушал. Дети еще не ушли. Встретили его пустыми взглядами, не желая узнавать: им было весело. Сюзанна брела прочь, стиснув руки за спиной, с блаженно идиотической улыбкой озираясь на череду утят, смешно катившихся за нею следом. Фридрих протопотал к воде, сжимая в ручке большой окатыш. Башмаки, чулки промокли, он ухитрился заляпать даже брови. Окатыш плюхнулся с плоским плеском. «Смотри, смотри, папаша, там король! — видал?»
— Король, он самый, — подтвердил Генрих. Он пришел за детьми. — Как что кинешь в воду, он и подскочит, и тогда корону видно и на ней алмазы. Верно, Иоганн? Я так ему рассказывал.
— Не хочу домой, — протянул мальчик, любовно погружая ногу в грязь, вытягивая обратно с вкусным шлепком. — Хочу тут остаться, с дядей Генрихом и с бабушкой. — Задумчиво прищурясь. — А у них свинка есть.
Пруд потягивался, разглаживал мятые шелка. Крохотные прозрачные мушки пряли невидимую нить среди отраженных веток вяза, хлынули с мелей водорезы — ножки такие тонкие, что только точки оставляли на воде. Щедрая, расточительная жизнь! Он уселся на траву. Долгий был сегодня день, и полон маленьких открытий. Что с Региной делать? И как быть с матерью, которая все не натешится опасными забавами? Да, что делать. Мелькнуло, будто суля ответ, воспоминанье: итальянец Феликс пляшет со своими шлюхами где-то на задворках, в Праге. Огромная, шумная ноша нудила, жизнь сама подталкивала под локоть. Он улыбался, глядя вверх, на ветки. Возможно ли, неужто это, это — счастье?