Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старухи не слушали.
– А Пашка-то Мелентьевич, этот стул он сегодня унес и продал. Сама видела.
– Кому? – закричал Остап.
– Продал и все. Мое одеяло продать хотел.
В коридоре шла ожесточенная борьба с огнетушителем. Наконец человеческий гений победил, и пеногон, растоптанный железными ногами Паши Эмильевича, последний раз выблевал вялую струю и затих навсегда.
Старух послали мыть пол. Инспектор пожарной охраны втянул в себя воздух, пригнул голову и, слегка покачивая бедрами, подошел к Паше Эмильевичу.
– Один мой знакомый, – сказал Остап веско, – тоже продавал государственную мебель. Теперь он пошел в монахи – сидит в допре.
– Мне ваши беспочвенные обвинения странны, – заметил Паша Эмильевич, от которого шел сильный запах пенных струй.
– Ты кому продал стул? – спросил Остап позванивающим шепотом.
Здесь Паша Эмильевич, обладавший сверхъестественным чутьем, понял, что сейчас его будут бить, может быть, даже ногами.
– Перекупщику, – ответил он.
– Адрес?
– Я его в первый раз в жизни видел.
– Первый раз в жизни?
– Ей-богу.
– Набил бы я тебе рыло, – мечтательно сообщил Остап, – только Заратустра не позволяет.[151]Ну, пошел к чертовой матери!..
Паша Эмильевич искательно улыбнулся и стал отходить.
– Ну, ты, жертва аборта, – высокомерно сказал Остап, – отдай концы, не отчаливай. Перекупщик что, блондин, брюнет?
Паша Эмильевич стал подробно объяснять. Остап внимательно его выслушал и окончил интервью словами:
– Это, безусловно, к пожарной охране не относится.
В коридоре к уходящему уже Бендеру подошел застенчивый Альхен и дал ему червонец.
– Это 114 статья Уголовного кодекса, – сказал Остап, – дача взятки должностному лицу при исполнении служебных обязанностей. [152]
Но деньги взял и, не попрощавшись с Александром Яковлевичем, направился к выходу. Дверь, снабженная могучим прибором, с натугой растворилась и дала Остапу под зад толчок в 1 1 / 2 тонны весом.
– Удар состоялся, – сказал Остап, потирая ушибленное место, – заседание продолжается!
В то время как Остап осматривал 2-й дом Старсобеса, Ипполит Матвеевич, выйдя из дворницкой и чувствуя холод в бритой голове, двинулся по улицам родного города.
По мостовой бежала светлая весенняя вода. Стоял непрерывный треск и цокот от падающих с крыш бриллиантовых капель. Воробьи охотились за навозом. Солнце сидело на всех крышах. Золотые битюги нарочито громко гремели копытами по обнаженной мостовой и, склонив уши долу, с удовольствием прислушивались к собственному стуку. На сырых телеграфных столбах ежились мокрые объявления с расплывшимися химическими буквами: «Обучаю игре на гитаре по цифровой системе» и «Даю уроки обществоведения для готовящихся в народную консерваторию». Взвод красноармейцев в зимних шлемах[153] неустрашимо пересекал лужу, начинавшуюся у магазина Старгико[154]и тянувшуюся вплоть до здания Губплана,[155]фронтон которого был увенчан гипсовыми тиграми, победами и кобрами.
Ипполит Матвеевич шел, с интересом посматривая на встречных и поперечных прохожих. Он, который прожил в России всю жизнь и революцию, видел, как ломался, перелицовывался и менялся быт. Он привык к этому, но оказалось, что он привык к этому только в одной точке земного шара – в уездном городе N. Приехав в родной город, он увидел, что ничего не понимает. Ему было неловко и странно, как если бы он и впрямь был эмигрантом и сейчас только приехал из Парижа. В прежнее время, проезжая по городу в экипаже, он обязательно встречал знакомых или же известных ему с лица людей. Сейчас он прошел уже четыре квартала по улице Ленских событий, но знакомые не встречались. Они исчезли, а может быть, постарели так, что их нельзя было узнать, а может быть, сделались неузнаваемыми, потому что носили другую одежду, другие шляпы. Может быть, они переменили походку. Во всяком случае, их не было.
Ипполит Матвеевич шел бледный, холодный, потерянный. Он совсем забыл, что ему нужно разыскивать жилотдел или то, что от жилотдела осталось. Вместо того он без смысла переходил с тротуара на тротуар, сворачивал в переулки, где распустившиеся битюги совсем уже нарочно стучали копытами; в переулках было больше зимы и кое-где попадался лед цвета кариозного зуба. Весь город был другого цвета. Синие дома стали зелеными, желтые – серыми, с каланчи исчезли бомбы, по ней не ходил больше пожарный, и на улицах было гораздо шумнее, чем это помнилось Ипполиту Матвеевичу.
На Большой Пушкинской Ипполита Матвеевича удивили никогда не виданные им в Старгороде рельсы и трамвайные столбы с проводами. Ипполит Матвеевич не читал газет и не знал, что к первому маю в Старгороде собираются открыть две трамвайные линии: Вокзальную и Привозную.[156]То Ипполиту Матвеевичу казалось, что он никогда не покидал Старгород, то Старгород представлялся ему местом совершенно незнакомым.
В таких мыслях он дошел до улицы Маркса и Энгельса. В этом месте к нему вернулось детское ощущение, что вот сейчас из-за угла двухэтажного дома с длинным балконом обязательно должен выйти знакомый. Ипполит Матвеевич даже приостановился в ожидании. Но знакомый не вышел. Сначала из-за угла показался стекольщик с ящиком бемского стекла[157]и буханкой замазки медного цвета. Выдвинулся из-за угла франт в замшевой кепке с кожаным желтым козырьком. За ним выбежали дети – школьники первой ступени[158]с книжками в ремешках.
Вдруг Ипполит Матвеевич почувствовал жар в ладонях и прохладу в животе. Прямо на него шел незнакомый гражданин с добрым лицом, держа на весу, как виолончель, стул. Ипполит Матвеевич, которым неожиданно овладела икота, всмотрелся и сразу узнал свой стул.
Да! Это был гамбсовский стул, обитый потемневшим в революционных бурях английским ситцем в цветочках, это был ореховый стул с гнутыми ножками. Ипполит Матвеевич почувствовал себя так, как будто бы ему выпалили в ухо.
– Точить ножи-ножницы, бритвы править! – закричал вблизи баритональный бас.
И сейчас же донеслось тонкое эхо:
– Паять, пачинять!..