Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Мальгинова была репутация первоклассного фотомастера, и я давно знал его по газете, где он время от времени публиковал снимки — без особого, по-моему, энтузиазма, но близко мы познакомились во время нашего со Свечкиным краткого гостевания у него в Витте, о котором я сейчас расскажу.
В сибаритском уединении «мертвого сезона», который длится в Витте с ноября по май, Мальгинов выработал жизненную концепцию, суть которой сводится к слову «дробный». По мнению нашего хозяина, извечная ошибка философов, да и вообще всех мыслящих или причисляющих себя к этой категории людей (Мальгинов сделал легкую паузу; он был склонен к иронии) заключается в том, что все они пытаются осмыслить жизнь в целом. Именно к жизни в целом относится вопрос: «А зачем все это?» — который мы редко задаем применительно к каким-либо частным случаям. А если и задаем, то без риторического пафоса, а с твердым намерением услышать разъяснения, без которых не ударим дальше палец о палец. На классическое же «зачем?», адресованное к жизни в целом, никому до сих пор не удалось получить вразумительного ответа. Тем не менее люди живут, то есть делают то, смысла чего не понимают. «И никогда не поймут», — с печальной улыбкой прибавил наш хозяин, а дальше последовало забавное сравнение этой самой пресловутой «жизни в целом» с… арбузом. Ага, арбузом. Сколько ни крути и ни обнюхивай его, ни измеряй, ни строй по поводу его самых головокружительных гипотез, вы не поймете предназначения этого полосатого чуда до тех лор, покуда ножичком не расчлените его на аккуратные дольки и одну из них не поднесете к губам. Вот тут вам и откроется «высший смысл». Тут вам и явится искомый ответ, и вы обнаружите, что вопрос, который столько терзал вас, по существу, праздный. Не столько в самой методике допущена ошибка, сколько в том, что вы во что бы то ни стало хотели эту методику отыскать. Смешно! Вместо того чтобы вкушать сахаристую и прохладную мякоть (я вспомнил раскаленный солнцем арбуз старика Свечкина), вы до хрипоты спорите о предназначении вертикальных линий на арбузе.
Иными словами, жизнь надо не осмысливать, а осязать, причем делать это, естественно, по частям, дольками, и чем мельче, тем лучше.
В качестве доказательства Мальгинов привел Пруста. Обаяние его творчества фотограф видел в том, что француз артистически расщепляет «жизнь в целом», которую, как и целый арбуз, ни за что не проглотишь, на аппетитные кусочки, какие кто из нас не подегустирует с удовольствием?
В отличие от меня Пруста Мальгинов читал в подлиннике. А Аксакова? Читал ли он в подлиннике Сергея Тимофеевича Аксакова, еще в середине прошлого века открывшего метод, который спустя семьдесят лет словоохотливый француз открыл снова? Я прямо задал этот вопрос Мальгинову, но он лишь улыбнулся экстравагантности такого сопоставления и ничего не ответил. Закончив в свое время иняз, он владел несколькими языками, но это не мешало ему работать пляжным фотографом.
Прежде о языках и инязе я не знал, да и сейчас он упомянул об этом лишь к слову и мимоходом. В тот день я уже видел его в редакции, а вечером застал у Свечкина. Он привез на своих вишневых «Жигулях» фотографии моделей, которые осваивала фабрика к весенне-летнему сезону. Я не большой специалист в этой области, но снимки, по-моему, были превосходны. Как ни крути, а администратор Свечкин все-таки выдающийся.
Я возвращался из библиотеки, где моя красавица наделила меня томиком Камю, которого мне хотелось перечитать в третий раз, ибо я помнил, каким ошеломляюще новым было для меня чтение второе по сравнению с первым. Вверх тормашками перевернуло оно мое тогдашнее представление о «Падении» — весьма традиционное, внушенное, впрочем, самим автором. Что и говорить, велик соблазн отождествлять автора и героя, от имени которого ведется повествование. Отождествлять не событийно — боже упаси! — но в этическом плане или, на худой конец, интеллектуальном. А отсюда два шага до того, чтобы за чистую монету принимать каждое сказанное автором слово, забывая, что говорит-то не автор, говорит герой, а автор стоит себе в сторонке и хитро посмеивается.
Вот как кончается у меня тот детский рассказик о Толстом. «Толстой велик, — вспомнил он прочитанные вчера слова и засмеялся хрипло, отрывисто, по-стариковски. Ему почудилось, что он всех провел за нос — все человечество». В этой, в общем-то эффектной концовке мне и сейчас видится некоторое прозрение, художественная слабость которого в том, что приложимо оно если не ко всем, то ко многим крупным талантам. К тому же Гирькину, например, который, оказывается, гостил у Мальгинова незадолго до своей трагической гибели, что, собственно, и было решающим обстоятельством, побудившим меня принять приглашение Мальгинова провести у него вместе с четой Свечкиных ближайший выходной. Решающим? Неужто даже сейчас, когда мне совершенно ясно, что Эльвира не может быть не только Эльвирой, но и доной Анной, я все еще вожу себя за нос?
Но я отвлекся. Писателю, утверждаю я, не следует особенно доверять, тем более такому, как Альбер Камю, умудрившемуся назвать повесть о нравственном возрождении личности «Падением». Конечно, падение тоже имело место, иначе о каком возрождении может идти речь, но оно осталось за кадром, оно кончилось, достигнув своей низшей и, следовательно, самой упоительной точки в тот самый момент, с которого Жан-Батист Кламанс, а вместе с ним и лукавый Камю начинают повествование.
Блистательный юрист, баловень судьбы, женщин и друзей, душа общества — вот внешние координаты этой низшей точки. Мы не знаем, как и откуда свалился он сюда, перед нами мелькнул в ретроспективе лишь один кадр этого падения: когда Жан-Батист, избранный в концлагере «папой», тайком выпивает воду умирающего от жажды и лишений заключенного. Это все. Ну еще, может, слепцы, которых он заботливо переводил через дорогу, — слишком уж очевидна коммерческая подоплека этой гуманности.
Два кадра. Мелькнули — и нет, но посмотрите, как дотошлива становится камера, как задерживается и без конца возвращается к эпизоду на мосту Руаяль. С него, по сути, начинается исповедь Жана-Батиста, вскользь обронившего, что он никогда не ходит по мостам ночью.