Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очутился в пустоте. Двадцать пять минут я торчал на Хедингтон-Хайстрит, ожидая своей очереди объехать автобус, и глядел, как люди входят и выходят из банка, аптеки и видеомагазина. Через пятнадцать минут я буду стоять у дома миссис Логан, понятия не имея, что собираюсь ей сказать. Мотивы этого визита больше не казались мне очевидными. Изначально я собирался рассказывать о героизме ее мужа, на случай, если этого еще никто не сделал, но с тех пор об этом происшествии уже написали в газетах. Когда я разговаривал с ней по телефону, она была спокойна и сказала, что будет рада моему приезду. Это показалось мне достаточным основанием. Пусть все идет как идет, решил я. Но сейчас, почти доехав, я уже не был так уверен. Тем утром меня в первую очередь обрадовала сама перспектива уехать из дома, прокатиться на машине, выехать из этого города. Теперь радость как-то потускнела. Я ехал на встречу с настоящей скорбью и чувствовал себя неловко.
Их дом на две семьи, утопающий в свежей зелени, располагался в самом сердце садовых пригородов северного Оксфорда. Я придумал теорию, что однажды мы увидим свежим взглядом откровенное уродство отечественной викторианской архитектуры, но это случится не раньше, чем мы сможем определить, как же в наше время должен выглядеть хорошо спроектированный дом. А пока не придумано ничего лучшего, нам сгодятся и викторианские дома. Вероятно, пока я вылезал из машины, кровоснабжение моего мозга несколько ослабло, и от этого мысли повернули в другую сторону. Я себе не доверяю, пришло мне в голову. Не доверяю с тех пор, как вторгся на территорию Клариссы. Я остановился у ворот. К входной двери вела дорожка из кирпича, по бокам заросшая одуванчиками и колокольчиками. Слишком легко предположить, что печаль окутывает дом только лишь в моем воображении, и я заставил себя отыскать ее настоящие приметы: неухоженный сад, опущенные в двух окнах верхнего этажа шторы и осколки под крыльцом, вероятно от молочной бутылки. Я себе не доверяю. Нажимая на звонок, я снова думал о степлере и о том, как подло мы подтасовываем факты ради собственной выгоды. Из дома донеслись какие-то звуки. Я приехал не для того, чтобы рассказывать миссис Логан о храбрости ее мужа, я приехал, чтобы оправдаться, чтобы доказать свою непричастность, невиновность в его смерти.
Похоже, женщина, открывшая дверь, не ожидала увидеть меня, и пару мгновений мы смотрели друг на друга, пока я торопливо не напомнил ей о нашей договоренности. На меня глядели маленькие сухие глаза, не покрасневшие от слез, но ввалившиеся и навеки усталые. Ее взгляд был устремлен куда-то вдаль, за ее собственный горизонт, как у одинокого полярника в Арктике. Она донесла до двери теплый, какой-то домашний запах, и мне подумалось, что она спала в одежде. На ее шее висела длинная нитка янтаря неправильной формы, в которой она неловко запуталась левой рукой. В течение всего моего визита она постоянно теребила и вертела между большим и указательным пальцами самый маленький янтарик. Выслушав мое объяснение, она произнесла: «Конечно, конечно», героически оживилась и открыла дверь пошире.
Этот тип оксфордских интерьеров знаком мне еще с тех времен, когда я навещал здесь разных профессоров. Теперь, когда в поселке тратятся не академические деньги, подобные дома стали исчезающим видом. Последний раз здесь что-то переделывалось в пятидесятых или шестидесятых годах. Появились новые книги, кое-что из мебели – и с тех пор никаких перемен. Из цветов только бежевый и коричневый. Никаких признаков дизайна, стиля или уюта, а зимой к тому же и холодно. Даже свет был каким-то коричневатым, неотделимым от запахов сырости, угольной пыли и мыла. В спальнях, скорее всего, не было отопления, и мне показалось, что в доме всего один телефонный аппарат, с диском, стоящий в холле далеко от любого из стульев. На полу был линолеум, на стенах тусклые лампы дневного света. С кухни кисловато пахло газом, а на рассыхающихся полках с металлическими креплениями поблескивали бутылки с красными и коричневыми соусами. Этот аскетизм, некогда признанный соответствующим жизни интеллектуала, восходил к основе английского прагматизма, не знающего суеты, отполированного до совершенства, а также к миру академизма, находящегося выше торговли. В свое время этот стиль, должно быть, прозвучал как пощечина эдвардианской пышности старших поколений. А теперь это наилучшее место для тоски.
Джин Логан провела меня в тесную заднюю комнатку, где стеклянные двери выходили в огромный, обнесенный стеной сад, полный цветущих вишен. Она чопорно нагнулась поднять одеяло, лежавшее – на полу, возле двухместного диванчика, подушки и покрывала которого были перепутаны и смяты; прижимая одеяло к животу, она предложила мне чаю. Когда я позвонил в дверь, она спала, решил я, или просто лежала, укрывшись. Я предложил помочь на кухне, но она нервно засмеялась и велела мне присесть.
Воздух был настолько спертый, что дыхание требовало осознанных усилий. Газ в камине горел желтоватым пламенем, возможно выделяя угар. Да еще эта вековая тоска. Пока Джин Логан не было в комнате, я попытался уменьшить огонь, но тщетно, и тогда приоткрыл на пару сантиметров дверь в сад, расправил занавески и сел обратно.
Ничто здесь не указывало на наличие в доме детей. Втиснутое в альков, придавленное тяжестью книг, стопок журналов и академических изданий, стояло пианино. Из его канделябров торчали засохшие прутики, очевидно с прошлогодними еще почками. Книги, лежавшие по обеим сторонам камина, были стандартными изданиями избранных произведений Гиббона, Маколея, Карлейля, Тревельяна и Рёскина. У одной стены стояло черное кожаное кресло с прорехой в боку, заткнутой пожелтевшими газетами. Выцветшие и истончившиеся ковровые дорожки покрывали полы. Два стула, как мне показалось, годов сороковых, с высокими деревянными подлокотниками и низкими квадратными сиденьями, стояли у ядовитого огня, напротив дивана. Джин или Джон. Логаны наверняка унаследовали дом от родителей в этом самом виде. Я задумался, может печальный дух витал здесь и до смерти Джона Логана?
Джин принесла чай в больших кружках. Я уже приготовил краткую вступительную речь, но она заговорила сама, едва присев на край неудобного низкого стула:
– Я не знаю, зачем вы приехали. Надеюсь, не для того, чтобы удовлетворить любопытство. Мы незнакомы, и я не хотела бы выслушивать ваши соболезнования, утешения и что там еще полагается. Будьте так любезны. – Скрываемые эмоции выразились еще ярче из-за отрывистых, сказанных с передышками фраз. Она попыталась сгладить впечатление слабой улыбкой и добавила: – Хотелось бы уберечь вас от неловкости.
Я кивнул и сосредоточенно сделал глоток обжигающего чая из своего фарфорового ведерка. Для нее, замкнутой в своем горе, подобный официальный визит, должно быть, сродни вождению в нетрезвом состоянии – с трудом рассчитываешь нужную скорость беседы, зато с отчаянной легкостью заруливаешь прямо в кювет.
Трудно представить ее без этого горя. Коричневое пятно на светло-голубом кашемировом свитере, чуть ниже правой груди, говорит лишь о горестной неухоженности? Довольно грязные волосы туго стянуты в торчащий пучок красной резинкой. Это лишь скорбь или обычный академический стиль? Из газет я узнал, что она преподает историю в университете. Не зная о ней ничего, по ее лицу можно было бы предположить, что у нее тяжелая простуда при малоподвижном образе жизни. Нос острый, с порозовевшими ноздрями и кончиком – от прикосновений влажных салфеток (пустую упаковку я заметил на полу у своих ног). Но лицо тем не менее привлекательное, почти красивое, практически правильные черты, никаких излишеств, длинный бледный овал, тонкие губы и почти бесцветные брови и ресницы. Скромный песчаный оттенок глаз. Она производила впечатление человека подчеркнуто независимого и легко выходящего из себя.