Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну ладно, фамилия другая, но тоже какая-то галантерейная и неуместная, буквально на пару букв не соответствующая его среде.
А был он сельским учителем физкультуры. Ой, ну эти крепыши, вы знаете – каждое утро сто раз отжаться, пятьдесят подтянуться, облиться холодной водой. При этом он был интеллигентным учителем физкультуры, вместо пробежек были походы по родным местам, босоногие прогулки по снегу во славу Порфирия Иванова и шахматы по переписке. Потому что в селе ему, бедному, не с кем было духовно развиваться. Жена его не понимала. Другие учителя пили, и агроном, наверное, тоже пил, если вообще существовал. А Володя хотел говорить об эзотерике.
Да, и вот ко всему – к шахматам, снегу, тонким мирам и пешим походам – он еще ростом был метр пятьдесят. Я не преуменьшаю, ниже меня, с хрупкими и неразвитыми изначально костями, на которых он нарастил себе коротенькие узловатые мышцы и вагон претензий к миру. В том смысле, что вся его маленькая и, как это принято называть, ладная фигурка выражала собою желание немедленно изменить, исправить и улучшить все окружающее. Он был очень, очень позитивен.
Возникает вопрос: как я могла оказаться в обществе этого человека? Только появившись на горизонте, он вызвал у меня острый приступ раздражения. Была бы моя воля, я бы к нему близко не подошла. Но воля была не моя. Володя играл с моим мужчиной в одном турнире по переписке, и, естественно, как два интеллигентных человека, они вступили в нешахматную дружбу. Обменивались откровениями, что в семье и на работе никто их не понимает, что кругом столько интересного и загадочного, а люди все больше смотрят под ноги, и что природа Тунгусского метеорита должна волновать каждого честного человека (девяностые годы, господа).
К сожалению, одними письмами дело не ограничилось, и однажды Володя появился у нас на пороге с большой спортивной сумкой. Приехал в Москву прикупить чего-нибудь духовного, а жить решил у нас, в пятидесяти километрах от столицы.
Итак, Володя приехал, и Володя был предубежден. Против меня, потому что я не понимала его лучшего друга. Против Москвы, потому что грязный воздух. Против телевидения. Против системы. Против чужого образа жизни. Против материального мира. Но это мелочи, конечно, по сравнению с тем, что все-таки против меня.
Он сел в кресло и сказал:
– Ну?!
Честно, я не знаю, что на такое отвечать. Поэтому промолчала.
– Нет, давай поговорим о жизни! – Эти люди всегда восклицают. – Вот ты была в Крыму – ну и что хорошего?! Вот у нас в Костромской области…
И так далее.
Потом он решил позвонить, но у нас тогда был отключен телефон из-за ремонта на линии. И я ему говорю – телефон сломался. Что тут началось… Володя пришел в восторг:
– Ох уж мне эти городские! Я сейчас все починю! Где розетка?
– Розетка вот, чинить ничего не надо, завтра мастер подключит.
– Зачем нам мастер? Я сам! Немедленно!
Он немедленно отодвинул стиральную машину (она мешала!), постелил газету и разобрал розетку – в течение четырех секунд. И наконец на минутку перестал мельтешить.
– Странно, все в порядке… Сейчас я разберу телефон!
– Говорю же – не надо, это на линии ремонт.
– А почему ты мне сразу не сказала?!
Естественно, мы друг друга невзлюбили.
За обедом мы говорили о «Розе Мира». Володя ее не читал, но очень уважал и все время пытался обсудить с моим мужчиной. Но тот знал предмет только в моем адаптированном пересказе – такого рода литературу в нашей паре могла осилить одна я. На Володю было жалко смотреть. Во-первых, я по всем признакам просто не должна была уметь читать. А во-вторых, на любые попытки поговорить о книге я дружелюбно советовала ему для начала ее прочитать.
Володя уехал от нас в сильном раздражении. На прощание он сказал мне:
– Да, тебе недоступен тонкий мир, – и ушел с моей «Розой Мира» под мышкой.
Впрочем, сейчас я прихожу к выводу, что дело было не только в неразвитых костях черепа. Получается, со всеми друзьями бывшего сожителя я не слишком ладила.
Все они считали, что я его не понимаю. Что я его не заслуживаю. Что я его использую. Что я его недостаточно люблю. И вообще.
А я страшно огорчалась по первости и очень старалась им понравиться, но зря.
И только в самом конце нашей совместной жизни до меня дошла одна вещь – дело было в этом туманном «и вообще». Как-то так получалось, что друзья, чуточку выпив водки, все время пытались ущипнуть меня за мягкие части тела. Я приходила в ужас, жаловалась ему, а он смеялся и говорил: «Ну пьяные, что с них взять?» Он-то считал, что интересоваться моей попой можно только в невменяемом состоянии. Я верила. Но когда один из друзей пришел в его отсутствие, рассказал, как любит моего мужчину, выразил полную осведомленность о нашей интимной жизни, а потом приветливо помахал перед моим носом небольшим, но бодрым членом – вот тут до меня дошло.
А то все «миры тонкие, миры тонкие»…
Через какое-то время я его разлюбила и вернулась к себе домой.
В небе парила перелетная птица,
Я уходила, чтобы возвратиться.
Так пели года два назад в телевизоре, и я до сих пор иногда пугаю кота немелодичными воплями: «…чтобы возврати-ца». Хотя, как говорится, «мне это не близко». Я не имею в виду – за хлебом уходить и не возвращаться, я в патетическом смысле, в каком и песня.
Мне не близка идея ухода понарошку. Дело не в том, что я такая решительная, а в том, что такая трусливая. Если есть хоть капля надежды, что все можно исправить, я останусь. Я буду штопать – шилом и дратвой или бисерной иглой и собственными волосами, как раньше зашивали колготки. Я буду клеить чем придется – хоть двусторонним скотчем, хоть смолой, хоть «Моментом». Да я просто согласна складывать кусочки и держать их – часами, сутками, – а вдруг прирастут. Я буду соединять огнем, холодом и железом, до тех пор, пока надежды не останется. Потому что боюсь не использовать все шансы, боюсь этого, догоняющего через годы, сознания: я не сделала все, что могла. Понять однажды, что если бы в «тот» момент я заплакала, промолчала, закатила истерику, солгала, закрыла глаза – не важно что, – то все бы наладилось… Поэтому я лгу, плачу и закрываю глаза до последнего, пока мерцает возможность.
Но однажды. Когда все рассыпается. Когда не видишь того, что хочется, – ни в очках, ни прищурившись, ни искоса, ни в самом кривом зеркале. Когда ну все уже, все, хоть себе не ври, дура.
Тогда я ухожу. Не гордо так, картинно, налегке, а угрюмо собираю манатки, все свое, чтобы не было поводов вернуться «за дисками, за книжкой, за кошкой», и безобразно уползаю. Фотографий всегда оказывается больше, чем вещей, и они невыносимо тяжелы – но свое не бросают. Оставить нельзя, хотя и не от врага уходишь, но точно так же нельзя оставить навсегда ребенка самой лучшей бабушке. Это моя плоть, мои воспоминания, другим они ни к чему.