Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели на ящике, я отвернулся от него.
Через минуту он коснулся моего плеча своим, я оттолкнул его.
— Почему ты врал мне? — спросил я.
— Да я преподнес тебе урок, нельзя же быть таким наивным. Когда ты станешь знаменитым виолончелистом, ты скажешь, что я был одним из твоих учителей. — И добавил: — Ты станешь знаменитым, Фелю. Ты очень быстро учишься, это точно.
— Хмм.
— Нужно быть разумнее, не доверять всем подряд. Я удивляюсь, что от такого дурака, как ты, до сих пор не сбежала женщина. Ее уведет у тебя другой мужчина, если не будешь осмотрительным.
Спустя несколько недель мы, как обычно, работали на нашем привычном месте. Это был унылый полдень, с редкими прохожими и соответственно убогим заработком, мы уже собирались разойтись в разные стороны, как я обмолвился, что никогда не бывал в Лисео. Попасть туда не такая уж большая проблема, сказал Ролан, всего-то и нужно — одеться поприличней, чтобы обмануть швейцара и капельдинеров. Если они примут меня за представителя богемы, то максимум, что сделают, — вышвырнут на улицу.
— Пятнадцать лет прошло, — проговорил он, — а они все еще помнят.
— Помнят что?
Мне пришлось выслушать еще одну историю.
— Это случилось в ноябре 1893 года. Шла опера «Вильгельм Телль» Россини…
— Я знаю, — прервал я его, — там в начале звучит виолончель, потрясающий пассаж. Я читал, Россини обучался игре на виолончели в Болонье. Как-то я пытался исполнить этот пассаж, так Альберто весь аж побелел и, не сказав ни слова, вышел и не разговаривал со мной до вечера.
Ролан молча укладывал скрипку в футляр. Виолончель не имела ни малейшего отношения к его рассказу, лучше б он его вообще не начинал, тогда бы мне не пришлось прерывать.
— Это случилось, — продолжал он, пытаясь как-то меня расшевелить, — во втором акте, когда Арнольд и Матильда встречаются у озера, чтобы поклясться в любви. К этому моменту зрители уже перестали оглядывать друг друга в театральные бинокли, перешептываться, их вниманием полностью завладела сцена. Известный горнопромышленник из Бильбао морщил нос и теребил отвисшие как у моржа усы, не скрывая переполнявших его эмоций. Донья Клементина нервно покручивала ослепительную, размером с абрикос жемчужину, покоившуюся в нежной ложбинке у горла. А на галерке некто по имени Сантьяго Сальвадор доставал из карманов пиджака два тяжелых металлических предмета.
Размером не больше апельсина, с заостренными выступами, они отливали серебром при ярком свете люстры; освещение здесь всегда было великолепным, дабы роскошь представителей буржуазного мира бросалась в глаза таким же, как они. Именно поэтому Сантьяго Сальвадор ненавидел Лисео — средоточие всего того, чему суждено было умереть для возрождения Барселоны. На Сальвадора никто не обращал внимания. Мерцание «апельсинов» не могло соперничать со светом канделябров и блеском позолоты, окаймлявшей фрески на стенах, и потому не привлекло к себе внимания. Прикосновение к покрытым острыми шипами шарам доставляло ему наслаждение. Он решил немного подождать, чтобы особенно остро ощутить вкус этого момента, может быть, последнего в его жизни.
Первая бомба оказалась непригодной. Но вторая взмыла в воздух, как одно из апокрифических пушечных ядер, которые когда-то Галилей сбрасывал с Пизанской башни. Она угодила в оркестровую яму, и прогремел взрыв. Послышались крики, сцену заволокло дымом. Сидевшие в частных ложах зрители не сразу поняли, что произошло, с возмущением замечая, как же так, театр на четыре тысячи мест, уничтоженный огнем всего пару десятилетий назад и восстановленный за бешеные деньги, снова загорелся. Они не видели тел погибших и крови, чудовищное зрелище закрывали собой красные бархатные кресла — предмет особой гордости этого театра. Представление было сорвано. Мужчины и женщины спасались бегством, путаясь в длинных шлейфах платьев и в отчаянии хватаясь за развевающиеся фалды фраков.
Двадцать два человека погибли, пятьдесят ранены, большинство из них — музыканты, которые и за год не зарабатывали того, что донья Клементина заплатила за свою «абрикосовую» жемчужину.
— Размером с абрикос, ничего себе, вот это жемчужина, — воскликнул я, когда Ролан закончил рассказ.
Ролан недоверчиво посмотрел на меня:
— И это все, что ты можешь сказать?
— Ну конечно, это ужасная история.
— Не веришь мне, сходи сам в Лисео.
— Зачем? У них что, вывешена мемориальная доска, посвященная этим событиям?
— Нет. — Он поморщился. — Они предпочитают делать вид, что ничего не случилось.
Я поджал губы.
— Но где-то ведь об этом гнусном преступлении можно узнать?
Ролан насупился:
— Не в Лисео. Припоминаю, что в Музее восковых фигур, там, где выставлены анархисты, лишившиеся жизни на гильотине, висят картины с изображениями сцен суда.
При упоминании Музея восковых фигур мне расхотелось улыбаться.
— Суда?
— Ходили слухи, что музыканты, включая пострадавших, были участниками заговора. Они помогли Сальвадору проникнуть в Лисео. И подсказали, откуда лучше бросать бомбу, если он хочет попасть в частную ложу возле сцены. Если это так, террорист оказался не слишком ловким метателем.
Я почувствовал тяжесть в груди, в горле запершило.
— А музыканты? Их отправили на гильотину?
— Ни одного. Им поверили, кто же станет покушаться сам на себя. Думаю, их обожженные руки тому свидетельство. Зачем музыканту рисковать руками?
После услышанного я пребывал в шоке, это обстоятельство помогло мне тем же вечером попасть в Лисео. Подавленное состояние избавило меня от излишней нервозности, я даже чувствовал уверенность, что не совершаю ничего противозаконного, — я просто источал безразличие. Подобный смущающий обывателей вид был признаком привилегированности: я наблюдал его на лицах театралов, вальяжно рассекающих фойе; их появление было сигналом для гардеробщиков.
Я осматривал оперный театр. Оказывается, в зрительном зале были места, предназначенные и для рабочих. Под них был отведен так называемый «насест» — пятый ярус выше верхнего края занавеса, разглядеть сцену отсюда было невозможно, но слушать оперу — вполне можно. Вход на эти места, как и на дешевые на четвертом ярусе, был отдельным, менее приметным, с боковой улицы. Знай я об этом раньше, воспользовался бы непременно.
Виолончель была со мной. В тот день я надел свои лучшие брюки, но они были такие тесные и сильно сдавливали мне колени, чем доставляли невероятное неудобство. Я чувствовал себя неуклюжим пацаненком. Пробираясь через фойе с виолончелью, прижатой к бедру, я привлек внимание худого мужчины в пенсне, как потом оказалось, помощника режиссера.
— Это то, что ждет дон Вердагер? — Он показал на виолончель, прежде чем я смог что-то произнести. — Занавес поднимется через двадцать минут.