Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«После смерти отца поддержка со стороны ЦК уменьшилась. Мы стали беднее. А потом, когда мать вышла замуж за Николая Степановича Пронского, поддержка прекратилась совсем. С другой стороны, уже при жизни отца все мало-мальски дорогостоящие продукты продавались на рынке для приобретения лекарств. Но остальные живущие в доме люди получали свою долю пособия от ЦК, как и раньше, а также пребывание летом на дачах, где в льготы входило бесплатное питание».
Десятилетний ребенок уже достаточно взрослый, чтобы помнить отца, а приход в семью нового отца или матери никогда не протекает без проблем. Особенно в данном случае:
«Николай Степанович Пронский был военным. Он работал бухгалтером в КГБ. Ему было уже шестьдесят, но он имел звание — младшего лейтенанта. Он жил вместе с сыном Борисом в коммуналке и был рад, когда получил для проживания в Москве целую квартиру».
Новый брак кажется в этом свете своего рода бартерной сделкой, чем он, возможно, и был. Матери был нужен мужчина и дополнительные доходы, да, наверное, и на «удержание» квартиры это повлияло: жить там можно было продолжать. А мужчине нужна была не только жена, но и квартира, и более прочное положение в Москве.
Любовь? Едва ли самая большая.
Жизнь Эдуарда началась как будто уже второй раз сначала. Об отчиме он упоминает вкратце самое существенное:
«У нас не было никаких отношений. Время от времени он бил нас, но и это происходило как-то равнодушно. С матерью шло не лучше. С той поры думать о матери мне было как-то мучительно. Когда, например, однажды я сбежал из пионерлагеря и заявился домой в одной рубашке с короткими рукавами и тренировочных штанах, мать отправила меня на следующий день обратно в лагерь».
У Пронского был сын по имени Борис. Он был ровесником Эдуарда, и они учились в одном классе. Эдуард не ладил с мальчиком, они дрались из-за всего, даже из-за того, кому делать уроки за самым удобным столом. Эдуард размышляет: «Он был хорошим парнем, и мне досадно, что я тогда с ним ссорился. В эти последние годы я чуток помогал ему деньгами, хотя и немного. От этого мне тоже печально».
Однако от Пронского Эдуард услышал историю, которая ему запомнилась. По происхождению он был ставропольский казак. О своем участии в революции он рассказывал так: «Почему я пошел с ними? Думаешь, может, что мы были бедными? Нет. Все у нас было, лошади и коровы, овцы и земля. Но нас оскорбляло то, что крупные помещики только и делали, что ездили повсюду на своих автомобилях. Мы пьянствовали вместе с моим другом, ходили и говорили всю ночь, а потом он подался к белым, а я к красным».
Любви между сыном и матерью уже не было. Что немного удивительно. Казалось бы, память об умершем муже должна была как-то отразиться на сыновьях, хоть немного пробудить чувство любви. Отношения матери с сыном вообще несколько легче, чем у матери с дочерью. Но в случае Эдуарда и эта закономерность не соответствовала действительности.
Я слышу о плохих отношениях Эдуарда и его матери уже долгое время, скоро тридцать лет. Сначала я удивлялся этому. Но кое-что понял, когда увидел мать.
Я встретился с ней лишь однажды. Тогда отмечалось ее 75-летие. Год был, стало быть, 1981-й, мать умерла восемь лет спустя. Встреча эта тогда не возглавляла список моих желаний. Но что поделать. Я опять приехал в Москву и, следовательно, был объектом постоянной заботы ребят, порой, наверное, и обременительной, потому что каждый день хватало других проблем, отнимающих время. Если об Эдуарде приходилось заботиться в Финляндии, то в России уже я был тем грудным младенцем, которого возили и которого брали с собой, куда бы ни отправлялись по делам.
Так я повидал и телецентр, притулившийся под гигантской Останкинской башней — куда, вообще говоря, иностранцев не пускали, — а также многие издательства. Эдуард был руководителем, но и машину водил чаще всего он сам, хотя в «нашу маленькую мафию», как ласково называлась крохотная наша «шайка», входил временами и шофер, который мог быть по профессии, например, поваром. Эдуард водил потому, что ему это нравилось, он хотел деятельности, это я понимал. И когда позднее, в пятидесятилетием возрасте, я получил наконец права и начал водить сам, я стал понимать его еще лучше. Психиатра лучшего, чем машина, мне было не нужно, и дело не в скорости, а в управлении большим механизмом, то есть в повышении уверенности в себе плюс в связанной с самим фактом вождения почти дзэнской медитации.
Как будто дела всегда будут устраиваться почти сами собой, автоматически, по мере движения машины вперед и смены пейзажей. Вождение тоже дает иллюзию свободы, что в Советском Союзе, должно быть, имело особенную важность.
Для вождения требовалась горючая водичка, а достать ее частнику в Советском Союзе было тогда трудно. Я научился у ребят средствам выхода из положения, даже немного сомнительным. Желанным был дизельный автомобиль, потому что на краю всех колхозных полей стоял огромный резервуар, из которого дизельное топливо можно было брать без разрешения… А бензозаправочная станция работала по другим правилам. Деньгами там расплачиваться было нельзя, а бензин приходилось покупать на талоны, которые получали от государства. Помню, как мы однажды приехали на маленькую станцию и остановились. Ребята о чем-то тихо поговорили между собой, а затем Эдуард вылез из машины и спокойно пошел на станцию платить, пока Толя начал заправлять бак. Медленность ходьбы была странной, обычно скорости Эдуарда могла позавидовать старинная швейная машина Зингера. Но причина выяснилась: талонов с собой не было, а когда заправщик понял это, он прекратил подачу бензина. Литров десять, однако, уже успело в бак залиться, и наше путешествие продолжилось.
На этот раз бензина было достаточно. Когда я сел в машину, то услышал, что сейчас вместо музеев мы направимся отмечать день рождения матери Эдуарда.
Обычно я не возражал, но тогда мне показалось, что я попаду на торжество, где меня не ждали.
— А что, если я это дело пропущу? — сказал я, когда понял, куда мы поедем. — Я могу в гостинице подождать. Я же твою мать не знаю; она ведь не ждет, что я приеду? В чем вопрос? — И хотя Эдуард, не соглашаясь, махнул рукой, я продолжал ворчать: — Я буду там чужим и лишним.
Мои вопросы и слова, если подумать задним числом, явно финские. «Финскость» как таковая не была в России достоинством, робость не находила понимания. К ней относились, как к ветрянке, которая приходила и уходила; зато в большем почете были честность и другие чисто финские добродетели (даже упрямство и хорошая переносимость алкоголя). Эдуард махнул рукой еще раз и затем объяснил:
— Мать наоборот обрадуется приезду иностранного гостя — это для нее будет подарок.
Где жила мать, я не помню. Может быть, по-прежнему в квартире детства Эдуарда? Нет, выясняется, когда я спрашиваю; та квартира уже была разменена. В карте Москвы я уже начал разбираться, но до места и раньше никогда не ехали напрямую: уже тогда заторов и пробок избегали, двигаясь в объезд через причудливые идиллические переулки. Москва представляла собой не только большие дома; внутри кварталов обнаруживались парки, качели, покой, бабушки. На скамейках сидели дедушки с палочками, наблюдая за людьми и их передвижением. За нами — тоже, когда машина остановилась и была припаркована в разрешенном, а может, и незаконном месте. Вскоре мы уже стояли на улице, а затем устремились в подъезд, только бы дверь скорее открыть. И наконец втиснулись в квартиру.