Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Минут пять продолжалось глубокое молчанье… Только и слышны были заунывное пение на земле малиновки да веселая песня жаворонка, парившего в поднебесье [Мельников 1989, 1: 514–515].
Подобная сцена играет на чувствах читателей, создавая определенную атмосферу вокруг умирающей Насти, но еще и подчеркивает синестетический характер понятия «святого». В эпизоде фигурируют как официальная религия (канонница, ее книга, молитва, ладан), так и простонародные религиозные практики (стакан воды и упоминание буквально нуждающейся в омовении души) – из всего этого рождается в каком-то смысле вселенский плач, в котором к голосу канонницы присоединяются голоса птиц, одновременно скорбящих и ликующих. Такие сцены должны тронуть читателя в различных смыслах: мы утираем слезу над умершей Настей и наблюдаем, как ее душа переходит в гармоничное, уже вечное существование; перед нами пример того, насколько глубоко сюжет романа зиждется на «женских» историях. Но здесь также активируются и различные чувства читателя: обоняние, слух и даже осязание бывают задействованы там, где присутствуют ладан, песни и тихий ветерок. В таких эпизодах хорошо видно, каким образом Мельников сакрализирует место, используя целые россыпи культурных отсылок, которые он собирает вокруг важных и значимых поворотов сюжета. В других случаях нам предлагаются пейзажи, также передающие безмолвную и умиротворенную обстановку: утро после снегопада, представляющее собой практически жанровую картину, с убирающими снег женщинами, таскающими дрова и собирающимися на утреннюю молитву [Мельников 1989, 1: 337], и другое раннее утро, с поднимающимся над домом Марьи Гавриловны солнцем, когда «золотистый серп» встает «из-за вершин дальнего темно-сизого леса» [Мельников 1989, 1: 485]. Однако именно мельниковское описание задушевного пения дает нам представление о том, почему созданный этим автором образ святых мест вызвал такой интерес у целого поколения художников-символистов. Есть в этом какое-то служение космическому со всеми атрибутами богатой синкретической традиции.
Так и хочется назвать эти примеры задушевного пения произнесением художественных заклинаний, воскрешающих предположительно потерянный мир, найденный для нас Мельниковым, а заодно действующих на читателя исцеляюще. Ранее я уже высказывала идею, что в рассказе Боева одним из ключевых моментов повествования является мгновение вступления европеизированного русского на территорию, где он в переносном смысле излечивается. Болезнь и исцеление выглядят и центральными событиями романа Мельникова: физическое недомогание здесь связывается с эмоциональными или душевными потрясениями, а представления о целительстве иллюстрируются богатой коллекцией фольклора о лекарственных растениях и народной медицине. Старицу Манефу охватывает трепет, когда она обнаруживает своего бывшего любовника Стуколова среди банды фальшивомонетчиков; Алексей подавлен сообщением, что патриарх Патап станет причиной его гибели (и получает уже упоминавшийся выше совет свить себе вихорево гнездо); Настя, как мы только что наблюдали, умирает, оставленная Алексеем; а Марья Гавриловна тает на глазах, когда тот покидает деревню, и боится, что он и ее теперь оставит[112]. Каждый из этих сюжетных ходов дает повод порассуждать о старообрядческом восприятии здоровья, тела и медицины (община возмущается, когда Марья Гавриловна для лечения Манефы зовет доктора). Самое оживленное и распространенное обсуждение целительства связано с появлением местной знахарки Егорихи. Этот эпизод достоин нашего внимания по многим причинам; здесь убедительно объединяются пантеистический и христианский дискурсы, а также изображается праведный персонаж, напрашивающийся на сравнение с другими святыми и целителями русской литературы, особенно со старцем Зосимой Достоевского. Мельниковская Егориха, совсем как старец в романе Достоевского «Братья Карамазовы», сочетает исступленную любовь ко всему сущему с языком православного христианства, и, пусть ее роль в романе далеко не так важна или разработана, как у Зосимы, оба они олицетворяют авторское видение потенциала религиозных традиций для современного мира. Независимо от того, насколько эффективны их целительские методы в мире соответствующих романов, авторы изображают их как кладези мудрости, в которых нуждаются и сами читатели.
Как отмечает Роуз Гликман в своем исследовании, посвященном крестьянкам-целительницам, в крестьянской среде знахарок отличали от ведьм по источнику их силы: знахарки «получали свои способности от Господа или его святых и осуществляли только благотворные, целебные ритуалы», в то время как ведьмы «имели дело с нечистью» [Glickman 1991: 151]. Община старообрядцев с подозрением относится к Егорихе и считает ее ведьмой; но по описанию Мельникова сразу ясно, что эта «высокая, статная женщина… с пестрым бумажным платком на голове и с лычным пестером за плечами» не греховодница. На самом деле и сама Егориха проводит грань между знахарями и ведьмами в соответствии с терминологией Гликман, настаивая на том, что ее сила идет от Духа Святого: «Добрые от Бога, темные от врага идут. Тайную Божию силу ничто отменить не может, а темную силу вражию Господней силой побороть можно…» [Мельников 1989,2:187]. Егориха выделяется своей добротой, знанием окружающей природы и постоянными обращениями к Божественным силам, одновременно к Господу и Богоматери – с православной молитвой и с призывами – к Матери Сырой Земле[113].
Слова Егорихи выражают восторженное принятие Божественной благости и неизменности сущего. Знахарка вышла из дома до рассвета, чтобы собрать травы в День святого Тихона, когда, по народным поверьям, их лечебные свойства достигают максимальной силы.
Видишь, солнышко близится, скоро народ подыматься учнет… <…> Сегодня на Тихов день тиха, добра Мать Сыра Земля…
И солнышко сегодня тихо течет по небу… И певчие пташки с нынешнего дня затихают… Свет тихий святыя славы Господней сегодня сияет!.. От него все травы полным соком наливаются и вплоть до Иванова дня в целебном соку стоят… Нельзя упустить сегодняшней росы утренней. На Тиховой росе – надо травы рвать, корни копать, цветы собирать [Мельников 1989, 2: 186].
Ее бессвязная речь приправлена традиционными просторечными эпитетами и также отсылает в первую очередь к Афанасьеву.
Верь мне, красавица, нет на сырой земле ни единой былиночки, котора бы на пользу человекам не была создана. Во всякой травке, во всяком цветочке великая милость Господня положена… Исполнена земля дивности его, а любви к человекам у него, света, меры нет… Мы ль не грешим, мы ли злобой да кривдой не