Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никак не успеть, — бормотал бригадир каждый день, приступая к работе, — все меняется, на ходу подметки рвут. Заковыристо — ох, заковыристо.
Когда перемены дошли до падения германских бомб на Англию, бригадир Мудинг забросил свою манию и вновь предложил услуги стране. Знай он тогда, что это означает «Белое явление»… понимаете, не то чтобы он ожидал боевого назначения, но вроде заходила же речь о разведработе? А взамен — заброшенный госпиталь для чокнутых, пара-тройка символических психов, громадная стая краденых собак, шайки медиумов, водевильных паяцев, радистов, куэистов, успенсковцев, скиннеровцев, поклонников лоботомии, фанатиков Дейла Карнеги, — война разразилась и вытряхнула всех из идефиксов и маний, обреченных — продлись еще мир — на провалы различной глубины; однако ныне их надежды устремляются к бригадиру Мудингу и возможностям финансирования — Предвоенье, эта недоразвитая провинция, таких надежд не предоставляло. В ответ Мудингу остается лишь напускать на себя эдакую ветхозаветность со всеми, включая собак, и тайком недоумевать и болеть из-за, как он полагает, измены в высших эшелонах Командования.
Снежный свет просачивается в высокие окна с частым переплетом, день сумеречен, лишь тут и там в бурых кабинетах горит свет. Младший офицерский состав шифрует, подопытные с завязанными глазами выкликают догадки относительно карт Зенера в спрятанные микрофоны:
— Волнистые линии… Волнистые линии… Крест… Звезда…
А кто-нибудь из Отдела Пси записывает за ними под громкоговорителем в зябком цоколе. Секретарши в шерстяных шалях и резиновых галошах трясутся от зимнего холода, вдыхаемого сквозь мириады трещин в психушке, и клавиши пишмашинок стучат, как жемчужные зубки. Мод Чилкс, которая с тыла смахивает на Марго Эскуит на фото Сесила Битона, сидит, грезя о булочке с чашкой чаю.
В крыле ГАВ краденые псины спят, чешутся, вспоминают призрачные запахи людей, которые, возможно, их любили, слушают, не пуская слюны, Нед-Стрелмановы осцилляторы и метрономы. Закрытые жалюзи проницаемы лишь для мягких течений света с улицы. Лаборанты копошатся за толстым смотровым окном, но халаты их, за стеклом зеленоватые и подводные, трепещут медленнее, смутнее… Все погружается в оцепенелость или же войлочную тьму. Метроном на 80 в секунду разражается деревянным эхом, и Собака Ваня, привязанный к смотровому столу, пускает слюни. Все прочие звуки сурово глушатся: балки, подпирающие лабораторию, удушены в комнатах, заваленных песком, мешками с песком, соломой, мундирами мертвецов заполнены пустоты меж безглазых стен… где сидели обитатели местного бедлама, хмурились, вдыхали закись азота, хихикали, рыдали при переходе с ми-мажорного аккорда на соль-диез-минорный, — ныне кубические пустыни, песочные комнаты, и здесь, в лаборатории, за железными дверями, герметично закрытый, царит метроном.
Проток подчелюстной железы Собаки Вани давным-давно выведен наружу сквозь надрез под подбородком и пришит, слюна течет в воронку, прилаженную, как подобает, оранжевой Павловской Замазкой из канифоли, оксида железа и воска. Вакуум вытягивает секрецию по блестящему трубопроводу, и она вытесняет столбик светло-красного масла, что движется справа вдоль шкалы, размеченной «каплями» — условная единица, вероятно, не равная тем каплям, что взаправду падали в 1905-м в Санкт-Петербурге. Но число капель — для этой лаборатории, для Собаки Вани и для метронома на 80 — всякий раз предсказуемо.
Теперь, когда Собака Ваня перешел в «уравнительную», первую из переходных фаз, между ним и внешним миром натягивается еле заметная пленка. «Внутри» и «снаружи» пребывают неизменными, однако то, что находится на рубеже, — кора Собаки-Ваниного мозга — многообразно меняется, и вот это в переходных фазах поистине замечательно. Уже не важно, сколь громко тикает метроном. Усиление раздражителя более не вызывает усиления реакции. Течет или же падает то же число капель. Приходит человек, убирает метроном в дальний угол этой приглушенной комнаты. Метроном кладут в ящик, под подушку с машинно-вышитой надписью «Воспоминания о Брайтоне», однако слюнотечение не ослабевает… затем метроном тикает в микрофон с усилителем так, что каждый тик криком заполняет комнату, но слюнотечение не усиливается. Всякий раз прозрачная слюна проталкивает красный столбик лишь до той же отметки того же числа капель…
Уэбли Зилбернагел и Ролло Грошнот бильярдными шарами мотыляются по коридору, закатываются в чужие кабинеты, ищут, где бы разжиться курибельными бычками. Кабинеты сейчас в основном пусты: весь персонал, кому хватает терпения или же мазохизма, вместе с мямлей бригадиром проходят некий ритуальчик.
— У стари-ка ни стыда ни-совести. — Геза Рожавёльдьи, еще один беженец (и яростный антисоветчик, отчего ГАВ несколько напрягается), в веселом отчаянии поводит руками туда, где воздвигся бригадир Мудинг, мелодичный венгерский шепот цыгана бубнами звякает по комнате, так или иначе взбадривая всех, кроме собственно престарелого бригадира, который все болбочет с кафедры — когда-то, в маниакальные годы XVIII столетия, здесь была личная часовня, а сейчас пусковая платформа «Еженедельных Брифингов», изумительнейшего потока сенильных наблюдений, конторской паранойи, слухов о Войне, подразумевающих или же не подразумевающих нарушение секретности, воспоминаний о Фландрии… небесные ящики угля рушатся на тебя с ревом… так молочен и сияющ ураганный огонь в ночь его рождения… влажные плоскости в воронках на мили вокруг отражают одно тусклое осеннее небо… что в роскошестве своего остроумия изрек однажды в столовой Хейг про отказ лейтенанта Сассуна воевать… артиллеристы по весне в развевающихся зеленых одеждах… дорожные обочины, заваленные бедными гниющими лошадьми, как раз перед абрикосовым восходом… двенадцать спиц застрявшего артиллерийского орудия — грязевые часы, грязевой зодиак, обляпанный и запаршивевший, на солнце являет множество оттенков бурого. Грязь Фландрии собиралась творожными комьями, разжиженными желейными консистенциями человеческого говна, наваленные, покрытые настилами, взрезанные траншеями и пронзенные снарядами лиги говна, куда ни глянь, ни единого жалкого древесного обрубка — и тут старый трепач, маэстро болтовни пытается сотрясти кафедру вишневого дерева, словно то было худшее во всем кошмаре Пасхендале, это отсутствие вертикальных преимуществ… И он все болтает, болтает — сотня рецептов вкусного приготовления свеклы, или бахчевые невероятности, вроде Тыквенного Сюрприза Честера Мудинга — да уж, есть некий садизм в рецептах с «Сюрпризом» в названии, голодный мужик хочет, знаете ли, просто пожрать, а не Сюрприз получить, хочет просто впиться зубами в (эх-х…) старую картофелину, в резонной уверенности, что внутри нет ничего, знаете ли, кроме картофелины, и уж точно не остроумный мускатный ореховый «Сюрприз!» какой-нибудь, жидкое месиво, пурпурное от гранатов или еще чего… и однако же вот такие сомнительные шуточки бригадир Мудинг и любит: как он захихикал, когда ничего не подозревающие гости за ужином взрезают знаменитую бригадирову «Жабу-в-Норе», вскрывают честное йоркширское тесто и — фу-у! это еще что? свекольная тефтеля? фаршированная свекольная тефтеля? а может, сегодня воняющее морем пюре из критмума (который он покупает раз в неделю у одного жирного сынка рыбного торговца, что, отдуваясь, взбирается по меловому утесу со своим безобразным велосипедом) — ни одна из этих рехнутых, трехнутых овощных тефтелей не напоминает обычную «Жабу», скорее — испорченных полуобморочных созданий, с которыми у Юнцов с Кингз-роуд случаются Делишки в лимериках, — у Мудинга тысяча таких рецептов, и он бесстыже делится ими с ребятами в ПИСКУС, а равно — по мере развития еженедельного монолога — парой строк, восемью тактами из «Не лучше ль быть тебе полковником с орлицей на плече, чем трубить в пехоте с цыпой на колене?», а потом, наверное, пространная опись всех его трудностей с финансированием — всех, начиная задолго до появления даже конторы в «Электра-хаусе»… эпистолярные баталии, которые он вел на страницах «Таймс» с критиками Хейга…