Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раздел шестой. Мы, учёные
204
Рискуя, что морализирование и здесь окажется тем, чем оно было всегда, — а именно, безбоязненным montrer ses plaies[47], по выражению Бальзака, — я отваживаюсь выступить против того неподобающего и вредного смещения рангов, которое нынче совершенно незаметно и как бы со спокойной совестью грозит установиться в отношениях между наукой и философией. Полагаю, что нужно иметь право высказывать своё мнение о таких высших вопросах ранга на основании своего опыта — а опыт, думается мне, не означает ли всегда скверный опыт? — чтобы не говорить, как слепые о цветах или как женщины и художники говорят против науки («ах, эта скверная наука! — вздыхают их инстинкт и стыдливость, — она всегда разоблачает!»). Провозглашение независимости человека науки, его эмансипация от философии есть одно из более тонких следствий демократического строя и неустройства; самопрославление и самопревозношение учёного всюду находится нынче в поре полного цветения и лучшей своей весны, — однако это ещё не значит, что самовосхваление в этом случае благоухает. «Долой всех господ!» — вот чего хочет и здесь плебейский инстинкт; и после того как наука с блестящим успехом отделалась от теологии, у которой она слишком долго была «служанкой», она стремится в своей чрезмерной заносчивости и безрассудстве предписывать философии свои законы и со своей стороны разыгрывать «господина», — да что я говорю! — философа. Моя память — память человека науки, с позволения сказать! — битком набита наивными выходками высокомерия, которые я наблюдал со стороны молодых естествоиспытателей и старых врачей в отношении к философии и философам (не говоря уже об образованнейших и спесивейших из всех учёных, о филологах и педагогах, в обоих случаях являющихся таковыми по призванию). То узкий специалист отлынивал и инстинктивно оборонялся, когда дело доходило до синтетических задач и способностей; то прилежный работник, почуяв запах otium[48] и аристократической роскоши в душевном хозяйстве философа, ощущал при этом обиду и унижение. То проявлялся дальтонизм утилитариста, не видящего в философии ничего, кроме ряда опровергнутых систем и расточительной роскоши, которая никому «не приносит пользы». То выскакивал страх перед замаскированной мистикой и урегулированием границ познавания; то пренебрежение отдельными философами, невольно распространившееся и на всю философию. Чаще же всего у молодых учёных за их высокомерным неуважением к философии я находил дурное влияние какого-нибудь философа, которого они, правда, в общем-то и не признавали, но тем не менее не избежали воздействия его презрительных оценок в адрес других философов, — следствием же явилось общее отрицательное отношение ко всей философии. (Таковым кажется мне, например, влияние Шопенгауэра на современную Германию: проявлением своей неинтеллигентной яростью по отношению к Гегелю он довёл дело до того, что всё последнее поколение немцев оторвалось от немецкой культуры, которая была вершиной и провидческой тонкостью исторического чувства; но именно в этом сам Шопенгауэр оказался до гениальности бедным, невосприимчивым, не немецким.) По большому же счёту, быть может, прежде всего человеческое, слишком человеческое, короче говоря, духовная убогость самих новейших философов радикальнейшим образом подорвала уважение к философии и раскрыла ворота плебейскому инстинкту. Должны же мы сознаться себе, до какой степени далёк от нашего современного мира весь род Гераклитов, Платонов, Эмпедоклов — и как бы там ещё ни назывались все эти царственные, великолепные отшельники мысли, — и что перед лицом тех представителей философии, которые нынче благодаря моде так же скоро возвышаются, как и низвергаются, — в Германии это, например, оба берлинских льва, анархист Евгений Дюринг и амальгамист Эдуард фон Гартман, — честный человек науки вправе чувствовать себя существом более достойного рода и происхождения. В особенности же способен заронить недоверие в душу молодого, честолюбивого учёного вид тех философов всякой всячины, которые называют себя «философами действительности» или «позитивистами»: ведь сами они в лучшем случае учёные и специалисты — это ясно как день! — ведь все они суть побеждённые и вновь покорённые наукой люди, которые некогда захотели от себя большего, не имея права на это «большее», не имея права на ответственность, — и которые теперь добросовестно, злобно и мстительно, словом и делом представительствуют собой неверие в царственную задачу и царственное значение философии. И в конце концов, как же могло быть иначе! Наука нынче процветает и кажется с виду чрезвычайно добросовестной, меж тем как то, до чего постепенно опустилась вся новейшая философия, этот остаток философии наших дней, возбуждает недоверие и досаду, если не насмешку и сострадание. Философия, сведённая к «теории познания» и по сути представляющая собой не более, чем робкую эпохистику[49] и учение о воздержании <от суждений>; философия, которая вовсе не переступает порога и с мучениями отказывает себе в праве на вход, — это философия при последнем издыхании, конец, агония, нечто возбуждающее сострадание. Как могла бы такая философия — господствовать!
205
Опасности, грозящие нынче развитию философа, поистине столь многообразны, что впору усомниться, может ли ещё вообще