Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А там уже целый рой обнимающихся и движущихся под музыку людей. Родионцеву танцевать не хочется, все же вид танцующих, вероятно, что-то в нем шевельнул: крутясь в свите, пить они не пили, но танцевали на всякого рода торжествах изрядно. И как знак о былом какой-то шальной лысый человек сразу же принимает Родионцева за своего и, подскочив, с заговорщицким видом говорит:
— В банкетах самое интересное — разъезды! Верно? — При этом лысый жует полуочищенный апельсин.
Родионцев догадывается, что тут некий намек на женщин, может быть, хорошеньких и чуточку перепивших, и кивает: он, мол, Родионцев, тоже из бывалых, из тех, кто случая своего не упускал. Он говорит (он вдруг обрел речь и очень рад):
— Да уж, разъезды — это нечто… Всегда что-нибудь подвернется.
— И до чего ж иногда славно бывает!
— Н-да…
Они оба смеются. Шальной лысый человек вроде как ловкий устроитель при банкете и чем-то, несомненно, сродни Родионцеву по былым обязанностям, потому их и потянуло друг к другу. Родионцев уже хочет расспросить, но тут шальному человеку кричат:
— Рогов! Рогов! — и, уходя, он машет: пойду, мол, даже и плясать без меня не могут.
И Родионцев тускнеет, разом вспомнив свое и как бы его вновь теряя; он проходит мимо банкетного стола (он уже в своем зале), он оглядывает чужой праздник. В голове стола гладиолусы, и Родионцев меланхолично переводит глаза с цветка на цветок. Тут к нему подходит официант и говорит, что Родионцев все уже давно съел и выпил и не пора ли ему домой или там на воздух: он очень бледен.
— Бледен? — переспрашивает Родионцев.
— Да… Водки вам больше не будет.
Родионцев и не хотел водки, тем не менее ему становится себя жаль, досадно. Он хмуро расплачивается. И тут он понимает, что ночь и что ресторан закрывают. Вот оно что. Ему уже совсем не так обидно — тем более он видит, что и те, с банкета, тоже уходят, все понемногу уходят… Родионцев на улице, и до чего ж здесь хорошо, а какой воздух!
Те, что с банкета, идут впереди: гомоня, красные и пылающие, они идут в обнимку — и на ходу целуются, а один без конца роняет пиджак, подымает и вновь роняет. И ведь поют! Ночь теплая. Машины притормаживают, даже и объезжают эту растянувшуюся, гомонящую группу.
Родионцев идет за ними.
Он молодец: он напился и все-таки не сорвался. Он молодец: гулял как хотел. В том-то и штука, что трудно угадать последствия: есть дела и порывы, узнать о которых можно, лишь когда идешь на их зов до конца… Ах, какой воздух! Какая ночь!
Он идет по переулку, а затем по каким-то маленьким улицам и на миг — уже издали — вновь обнаруживает ту компанию, которая оторвалась от него, но в промельки домов еще видна и слышна. Веселые люди идут там, один из них пританцовывает на асфальте, а другой, видимо, виновник торжества, вдруг кричит, как радующийся ребенок: «Я — кандидат наук! Эй, люди, звезды, крокодилы!.. Вы слышите: я кандидат наук!» — и вокруг него, изливающегося в криках, плещет шум и длится радостная, веселая суета, а потом их скрывает и как бы навсегда отрезает от Родионцева большой темный дом. Их нет.
Родионцев бормочет какие-то слова, мычит; в темноте задрав голову, он тоже видит ночной небосвод во всем его великолепии, хотя бы и окаймленный справа и слева крышами. Что-то непомерное есть в этих звездах, и Родионцев всхлипывает, сам не зная о чем. Ему становится лучше, легче. Он уже с удовольствием думает: а вот ведь я пьян, я хорошо пьян, я совсем пьян, я напился!.. И, ах, черт, он тут же и мигом трезвеет, увидев настоящего пьяного: молодой парняга, заплетаясь ногами, прошел мимо Родионцева всего лишь в шаге. Качнуло налево, затем направо — правый кач одолел, и качающийся малый отплыл куда-то в темноту.
Впрочем, едва глаза во тьме пригляделись, Родионцев вновь его видит: проделав с десяток шагов, пьяный и добродушный молодой человек в хорошем костюме, выкрикнув: «Зызы-вез-дочка-а-а!» — упал, то есть, правильнее сказать, рухнул и, однако же, не лег, а каким-то образом уселся на земле, мотнув растрепанной беловолосой головой.
Улица тиха. Ночь. Деревья стоят редко, одинокие и разлапистые. Родионцев идет своей дорогой и ловит себя на том, что завидует этому юнцу, который сел у стены дома, вытянув длинные ноги прямо на асфальте, — сказать точнее, он завидует его молодости. Заснул малый — и все тут дела. Ничего не боится. Родионцев даже слышал, как он сопел.
Но вот в прогале перекрестка — а его, перекресток, уже и искал глазами уходящий Родионцев — мелькает машина, сначала легковая с зеленым глазком, но таксист тут же и развернулся, как бы испугавшись тьмы, — умчал, а взамен такси, тьмы и ночи не испугавшись, въезжает машина поболее легковой, со специальным кузовом. В таких ли машинах забирают (собирают) в вытрезвитель или не таких, в темноте угадать трудно; умеренный по части пьянства Родионцев не все знает, однако у него хватает ума, как у всякого пожившего человека, догадаться: да сейчас заберут. Неужели?.. Отошедшего уже сравнительно далеко, его охватывает вдруг интерес, род любопытства.
Родионцев оглядывается: тот и не шевельнулся — сидит, как и сидел, на асфальте, спиной к стене дома.
Издали этот пьяненький и сидящий юнец похож на полураскрытый перочинный ножик (сравнение из ночных), светлая голова свешена на грудь — в порядке мальчик, ничего не скажешь. Родионцев, и сам пьяненький, хихикает и топчется на перекрестке, как вдруг охватывает страх: а если заберут и его? Руки, ноги немеют, сдвинуться он не может, и только стучит лихорадочная мысль: нет, нет, нет, к малому тому он отношения не имеет, мало ли кого и зачем он здесь на перекрестке ждет… Немота прошла, ноги его живительно задрожали. Он отирает пот со лба и, притихший, следит боковым зрением.
Сидящий на земле замечен: машина подъехала.
Они заглушили мотор, после чего человек в темном, невысокий, отворяет вместительный кузов и подходит к спящему: «Подымайся… Доспишь там», — он пытается поднять, но юнец отяжелел, к тому же отмахивается рукой: отстань, мол. Человек в темном склонился, в ход идет растирание ушей и звучное хлопанье по щекам. Не справляясь, человек в темном кричит шоферу, зовет в помощь, но шофер человек пожилой и не хочет ввязываться: мое, мол, дело возить, а не грузить. «А как быть, если нынче я один!» — наседает человек в темном, хрипло выкрикивая, что сегодня он без напарника, так уж вышло, и, ясное дело, он один такого лося не поднимет.
Пререкания продолжаются, пока шофер, пожаловавшись на радикулит, резким, грубым словом не прекращает разговор совсем. Тишина.
И вновь на пустынной ночной улице ругань: озлясь, человек в темном кричит шоферу, чтобы тот хотя бы подъехал удобнее, и взревевшая в тишине машина, выворачивая колеса, начинает зигзагообразный отъезд-подъезд и вот уже не без ловкости подруливает надвигающейся раскрытой дверью кузова. Теперь сидящего на асфальте нести и волочить не надо, только поднять — и в кузов. Человек в темном, докурив и швырнув рассыпающий искры окурок, решительно подходит к сидящему. Далее следует картинка, поразившая Родионцева: человек в темном берет сидящего обеими руками за волосы и именно так — двумя руками — тянет к дверце кузова. Боль заставляет спящего подняться как бы против воли, а человек в темном, волосы его не выпуская, уже сумел, ловкий, влезть в кузов и вновь тянет, — голова юнца лежит на дощатом настиле кузова и, трясь щекой, медленно вползает внутрь, а за головой медленно же вползает в кузов и тело, и теперь только ноги висят снаружи. Но вот и ноги вползают, подымаясь за телом как бы сами собой, потому что человек (там, внутри кузова) ни на минуту не выпустил светлые волосы, втягивая обеими руками.