Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спали не раздеваясь. Месяцами так. Живые рядом с умершими.
К Дубровиной Клавдии Петровне перешла жить соседка («Мне ее очень жалко было»). И умерла в ее квартире.
«— Здесь же лежала вместе со мной: тут я лежала, тут — она лежала (показывает, где стояли койки).
— И долго так было?
— Долго, до весны.
— До весны?
— Да, и так лежали мы. В квартире у нас, рядом — девочка, мужчина, еще женщина лежали мертвые…
— А вы ходите на работу, возвращаетесь?
— Да, я дома днем не бывала, дома мне, собственно, нечего… Я там по карточке и кушала на работе что давали.
— Ну, а ночевали вы где?
— Дома, здесь. Ночевать было, конечно, страшно, потому что вот это все выбито, мороз, холод страшный. Во-первых, я лишила себя дневного света окончательно: еще пока силы были, я взяла эти два окна забила — одно одеялом, другое — старым ковром, так, чтобы хотя не дуло сюда. Но это, собственно, лишило меня света. И я приспособилась так: я приходила в темноте и знала, что вот здесь — у меня кровать, залезала в эту нору, как я ее называла, ложилась до утра и в таком холоде… Но я как делала? Несколько подушек на себя наваливала. Я, собственно, сделала нору.
— И не раздеваясь?
— Да, не раздевалась абсолютно.
— Что, и в валенках?
— Нет, это я снимала. Вот с ног снимала, пальто снимала, а остальное не снимала, и так до весны не снимала.
— До какого времени?
— Я как-то подсчитала: до тех пор, пока меня не призвали в МПВО в марте, — вот до марта месяца.
— То есть с декабря до марта?
— Да, да, примерно так, может быть, даже больше.
— А с соседкой вы жили вместе в этой комнате?
— Нет, она рядом жила, но она была такая старая, пожилая женщина, совсем уже не могла… болезненная такая. Так она еще меня пока просила, чтобы я хоть бы воды сначала принесла, там кипяточку погрела. Вот я приобрела такую «буржуечку» за хлеб тоже, маленькую такую. Ну что за «буржуечка»? Пока топишь, пока тут кипяток поставишь… И вот мы сожгли в этой «буржуйке»… весь паркет разобрали, все стулья сломали (это я все делала, поскольку я сильнее), книги. У меня было много-книг, и у нее много книг (она интеллигентная такая женщина, у нее было очень много книг). Мы не смотрели — мы всё жгли. Но этого хватило ненадолго, а потом — уже ничего нет! Вот она умерла у меня.
— У вас в комнате?
— Да, я прихожу — она мертвая лежит. Мне это как-то тоже безразлично было: тут кругом умирали люди. И я вот только залезала в эту нору, — снимала пальто, снимала валенки, — залезала туда, потому что холод страшный, такой платок на себя одевала старый. И когда я утром вставала, то у меня к шее, вот здесь, примерзало все. Отрывала все это, поднималась, одевала пальто и шла на работу…»
«Спала под двумя ватными одеялами и клала два нагретых утюга: один согревал ноги, а другой грудь и руки. Утром одеяла покрывались белым инеем» (Попова Ульяна Тимофеевна).
«Цвет кожи необъяснимый — многомесячные коптилки, и все это въедалось… В валенках спали… Свитер, валенки, пальто, брата пальто» (Бабич Майя Яновна).
И после этого — баня! Представляете?
«Первая баня! — восклицает Майя Яновна. — Ой!.. В первые дни стояли часов по восемь — с десяти утра занимали очередь и к вечеру попадали. Я все-таки прорвалась туда недели через две.
Это был такой ужас, когда они все голые и падали — силы не было тазы нести. Господи! Какой кошмар там можно было увидеть! Мыла у многих не было, терлись-терлись некоторые и без мыла. И тут же падали. Медленно очередь шла, медленно мылись, но горячая вода была».
Нам передали много дневников блокадного времени. Некоторые авторы нам прочитывали — для записи на магнитную ленту. И сами же комментировали. Галина Григорьевна Бобинская — высокая, красивая, хоть и не молодая уже женщина, специалист по краеведению, научный работник — свою квартиру воспринимает, кажется, как своеобразный «музей» пережитого ее семьей в блокаду. Показала осколки стекла, все еще поблескивающие в поврежденном глянце рояля. Лепной потолок — старая петербургская квартира — был тоже порушен, и это также заметно.
В дневнике Галины Григорьевны есть про баню (ей было тогда 18 лет). И другие вспоминают это редчайшее весною 42-го чудо — случайную баню. И про то, каким себя человек вдруг осознавал, ощущал, когда заново видел свое и другие нагие тела.
Вот запись из дневника: «Третьего марта открылась Разночинная баня (это баня на Разночинной улице). Пошли мы в баню всей семьей». Или еще рассказ об этом же — Маргариты Федоровны Неверовой, бывшей актрисы (ул. Рубинштейна, 26).
«И вдруг нам говорят:
— Бегите, девчонки. Баню на Казачьем затопили. Скорей, скорей.
И вот весь исполком побежал в баню».
Мария Андреевна Сюткина — бывший парторг одного из цехов Кировского завода:
«Выстроили мы баню. При стационаре. Баня была по-черному, как деревенская баня».
Елена Николаевна Аверьянова-Федорова, которая вела дневник, вспоминает о том же:
«…Нам дали талончики — это уже март 42 года. И ходили в Мытнинскую баню, талончиков очень мало, и давали лучшим работникам, не всем. Мы очень хорошо помылись».
Вода, дрова, тепло… И конечно же — хлеб. В первую очередь он, к нему и сейчас стягиваются главные нити воспоминаний, с ним связаны, может быть, самые острые и жестокие переживания. Граммами хлеба (ленинградскими «граммиками») измерялись в те дни шансы и надежды человека выжить, дождаться неизбежной победы.
И какие драмы — видимые и не видимые миру — разыгрывались ежедневно вокруг кусочка хлеба (ведь он был мерой жизни и смерти!), какие сложные, самые высокие и самые низкие чувства клокотали в очередях, где дожидались хлеба, над «буржуйками», где его сушили!
Бесценные и безжалостные «граммики» — о них и сегодня говорят с восторгом и с ужасом:
«Когда нам давали этот хлеб — 125 граммов, представляете?! И отпускали нам буханкой, и вот приносили мы весы и начинали делить по 125 грамм.
Вы представляете, что в комнате! Вот все эти рабочие смотрят. Даже глазам не верят, что это такой кусок, и причем каждый боится за каждую каплю хлеба» (Сюткина М. А.).
«В наш дом попала авиабомба. Она не разорвалась, но нас выселили в соседнее бомбоубежище. Это были бывшие царские винные подвалы под зданием Эрмитажа, со стороны Дворцовой набережной… Подвалы огромные, сводчатые, целая анфилада… Света не было, кое-где горели коптилки. В одной из сводчатых ниш, на нарах, ютилась мама — совсем девочка — с тремя малыми детьми. На детей страшно было смотреть — крошечные старички: большая голова на тонких ножках, еле переступающих по полу в темноте огромного подвала. 25 декабря я рано утром зашла в бомбоубежище. У титана (кипятильника) стояла девочка-мама. Руки у нее тряслись она со слезами радости показывала всем кусок клейкой и тяжелой буханки и все повторяла: «Прибавили, видите, прибавили! Будет теперь ребятам…»