Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать резко и коротко крикнула на отца за то, что он уже застегнул все ремни, а теперь снова придется все распаковывать, потому что и одежда жены, и жакет матери, в котором она собиралась ехать на похороны, были в чемоданах, одежда жены в большом, а материн жакет в меньшем, чешском. Отцу пришлось все открыть и вынимать все вещи, и оказалось, что посуду уложили, не вымыв как следует.
«Если вам было трудно вымыть посуду, – сказала мать жене, – вы бы сразу отказались, и я прекрасно все сделала бы сама».
К первой жене она обращалась на «ты», потому что знала ее тринадцатилетней девочкой, а к другим на «вы», потому что знакомилась с уже взрослыми женщинами, но сейчас, раздраженная дурацким беретом и грязной посудой, стала говорить «вы» этой жене.
Он расстроился, предстояло ехать на похороны, а мать, как всегда, затевала скандал, в троллейбусе уже все оглядывались на них, жена одернула рубашку, и он, весь липкий из-за того, что жене врачи запретили предохраняться и она просто отдергивалась от него в последний момент, стал помогать отцу. Он сразу нашел платье жены, толстое зимнее платье с длинной молнией спереди, к движку которой он сам приладил большое металлическое кольцо, как на моделях Кардена из журнала Panorama, это кольцо отец принес с завода. В толстом платье живот почти не был заметен, но мать заставила жену сесть, уступив ей свое место, а сама стояла, глядя прямо перед собой в окно троллейбуса, и держала жакет, вывернув его наружу шелковой подкладкой, переброшенным через руку. Ей было жарко, и сильно поредевшие за последнее время ее седые кудри взмокли от пота.
Под его правые ребра кто-то сильно уперся чем-то твердым, стало неудобно и даже больно лежать, во рту появилась привычная горечь, и, пока изжога не разыгралась в полную силу, он поспешил повернуться на левый бок. Сразу стало легче, особенно когда он подтянул колени к животу, приняв известную каждому язвеннику позу эмбриона. Да и теплее от этого стало, и, чувствуя сквозь опущенные веки синие вспышки взлетающих и опадающих за вагонным окном длинных полос, в которые сливались станционные и складские огни, он снова уснул.
«Ну, вставай, сынок, – сказал отец ласково, и он удивился: отец редко его так называл, только в каких-нибудь особых случаях. – Вставай, еще собраться надо, а в семь поезд».
Он тут же вспомнил, какой особый случай – похороны, до Харькова они доедут поездом, а там знакомые отца, какие-то «харьковские смежники», часто упоминавшиеся в разговорах, посадят их с матерью в самолет, который как раз летит завтра. Он знал, какой это будет самолет: Ли-2 с алюминиевыми продольными сиденьями, разделенными на места-выемки, холодные, твердые и скользкие. В Харькове в него погрузится много мужиков в меховых куртках, штанах и унтах, весь проход заставят огромными деревянными, покрашенными темно-зеленой краской ящиками, некоторые мужики будут на них сидеть всю дорогу до Коровина Луга и на них же поставят бутылки и консервы, а ему с матерью уступят выемки впереди, у самой двери в кабину, закрытой изнутри двери в рядах заклепок.
Жена опять заплакала, и он подумал, что, наверное, она искренне жалеет о смерти отца, но все равно не стоило бы ей все время плакать, потому что это не такие слезы, которые невозможно сдержать, а если так, то и следует сдерживать, потому что уже не дети – плакать сверх неизбежного.
Отец лежал на левом боку, подтянув колени к животу, в позе эмбриона, поэтому было понятно, как страшно жжет у него внутри. Голову отец сдвинул с подушки, почти свесив ее с кровати, и смотрел снизу с обычным своим выражением внимательного слушателя, так что необходимо было что-нибудь сказать.
«Держись, дед, – сказал он, – держись, скоро сестра придет, сделает укол, поспишь. Я тебе еду в холодильнике оставил, скажешь сестре, она тефтели разогреет».
Не выживет, подумал он, на этот раз не выживет, слишком плох.
Запах паровозной гари стал невыносимым, потому что поезд шел на подъем и мимо окна неслась широкая полоса черно-желтого дыма, разделяющаяся на рваные хвосты в жарком дневном воздухе. Выеденные до зелени арбузные и дынные корки лежали на газете, постеленной поверх железнодорожной салфетки на столик, и зелень их была вся в зубных выемках. Изломанные конструкции куриных тонких костей громоздились, как уцелевшие при пожаре стропила. От одного края столика к другому, упираясь в невысокие металлические борта под салфеткой, каталась заткнутая серой резиновой пробкой баночка от пенициллина с косо стекающей внутри солью. Отец спал на верхней полке, закинув за голову голые руки с толстыми жилами, и ветер из окна шевелил волосы у него под мышками, а натянутая лямка голубой майки вздрагивала под этим ветром.
Ему стало ясно, что после похорон отца уже больше никогда не увидишь, и он стал внимательно и запоминая рассматривать лицо старика, но это уже было почти неузнаваемое лицо, за две недели последней болезни отец еще больше похудел, а пятна зеленки на лбу и щеках мешали увидеть то, что осталось неизменившимся.
Потом собрались идти в парк за Домом офицеров.
Снова он мучался обычными сожалениями: наговорил кучу ненужной ерунды, эти откровенные рассказы о себе оставили, как всегда, отвратительный осадок, он ловил снисходительные взгляды и понимал, что они правы, – над такими болтунами, которые готовы поделиться с кем угодно своими переживаниями, все справедливо посмеиваются. Тем более что никому такие признания не нужны, у каждого есть что рассказать свое, но ведь сдерживаются.
И жена, стоя у постели и глядя на него сверху вниз, сказала, что лучше бы он, чем идти с кем попало – только позовут пить, собирался, потому что времени уже осталось совсем мало. Ему пришлось бежать.
Сначала бежалось легко, и он испытывал даже удовольствие от бега. Он сбежал по старой лестнице с глубоко вытертыми выемками посреди бетонных, с вкраплениями каменной крошки, ступеней. На некоторых маршах деревянные перила были оторваны, остались только железные полосы на железных же штырях, большею частью погнутых так, что между двумя соседними образовался довольно широкий проем, и он мгновенно сообразил, что погнули штыри такие же мальчишки, как он, чтобы перескакивать с пролета на пролет, потому что съезжать по сорванным местами перилам было невозможно. Наверное, поэтому мать и тетка, подумал он, запрещают спускаться по лестнице одному – боятся, что он тоже полезет в такой проем и сорвется. Но ему и самому было страшно лезть, даже думать об этом, глядя в узкую и глубокую щель между пролетами, было страшно. И он побежал дальше, старательно смотря под ноги, чтобы не оступиться на стертом бетоне. Голова уже немного кружилась от мелькания каменной крошки, и он бежал, держась на всякий случай ближе к стене.
Внизу, в подъезде, было сыро, и из спуска в подвал возле черного хода шел пар, пахло баней и глиной.
Тут он увидел, что спускался зря: парадная была закрыта изнутри на длинную железную петлю, накинутую на скобу, сквозь которую проходила толстая подкова запертого висячего замка, а черная дверь, он знал, была забита снаружи досками-горбылем с огромными загнутыми гвоздями.
Вместе с женою он метался в подъезде, понимая, что последние минуты уходят и они уже наверняка опоздают.