Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ее уже двадцать пять лет ловят и поймать не могут. Одна бостонская лавка объявила, что даст спиннинг ценой в двадцать пять долларов тому, кто ее поймает на крючок.
– Ну и чего же вы зеваете? Разве не хочется иметь такой спиннинг?
– Хочется, – ответили они, следя с моста за форелью – Еще как хочется, – сказал один.
– Я бы не стал брать спиннинг, – сказал второй. – Деньгами взял бы.
– А они, может, деньгами не дали бы, – возразил первый. – Спорим, дали бы спиннинг, и все.
– А я б его продал.
– Двадцать пять долларов ты бы за него не выручил.
– Сколько бы выручил, столько бы и выручил. Я этой удочкой рыбы не меньше могу наловить, чем тем спиннингом. – И разговор свернул на то, что можно бы купить на двадцать пять долларов. Все сразу заговорили – горячо, наперебой, запальчиво, нереальное обращая в возможное, затем в вероятное, затем в неспоримый факт, как это у людей всегда выходит, когда они желания облекают в слова.
– Я бы лошадь купил и фургон, – сказал второй.
– Как же, продадут тебе за эту цену, – сказали первый и третий.
– А я говорю, продадут. Я знаю, где купить можно. Один человек продает.
– А кто он?
– Да уж кто б ни был. Двадцать пять долларов дам – и отдаст.
– Ага, после дождичка, – сказали первый и третий – Никакого он не знает человека. Болтает только.
– Вы так думаете? – сказал второй. Те продолжали насмехаться, но он молчал. Опершись о перила, смотрел вниз на рыбину, которую уже пустил в оборот мысленно, – и вдруг весь задор, вся едкость ушли из голосов тех двоих, как будто и они уверились, что форель поймана и лошадь с фургоном куплены: подействовало горделивое молчание, не только взрослых, но и мальчишек способное убедить в чем угодно. По-моему, это логично, что люди, столько водя себя и других за нос при помощи слов, наделяют молчание мудростью, и в наступившей паузе почувствовалось, как те двое спешно ищут возражение, средство какое-то отнять фургон и лошадь.
– Никто тебе не даст двадцать пять долларов за спиннинг, – сказал первый. – Спорю на что хочешь, не дадут.
– Да он и не поймал еще форелину, – вспомнил третий, и оба закричали:
Ага, а я что говорю! Ну-ка, как того человека зовут? Слабо сказать. Его и нет на свете.
– Да заткнитесь вы, – сказал второй. – Смотрите, опять выплывает. – Они нагнулись и застыли одинаково, и одинаковые удочки тонко и косо блестят на солнце. Форель не спеша всплыла зыбко растущей тенью; опять воронка ушла по течению, медленно разглаживаясь.
– Ух ты, – пробормотал первый.
– Мы и не пробуем уже ее ловить, – сказал он. – Только смотрим, как приезжие бостонцы пробуют.
– А другой, кроме нее, тут рыбы нет?
– Нету. Из этого омута она других всех повыгоняла уженья самое лучшее место ниже, у водоворота.
– А вот и нет, – сказал второй. – У мельницы Бигев два раза больше словишь. – Они поспорили немного – где клев лучше, затем внезапно замолчали и стали глядеть, как форель опять всплывает и как воронка всасывает клочок неба. Я спросил, далеко ли отсюда до ближайшего городка. Они сказали.
– Но к трамвайной линии ближе всего вон туда, – доказал второй в сторону, откуда я пришел. – Вам куда?
– Никуда. Гуляю просто.
– Вы из университета студент?
– Да. А фабрика в том городке есть?
– Фабрика? – Смотрят на меня.
– Нет, – сказал второй, – Там фабрик нету. – Смотрит на мой костюм – Вы что, работу ищете?
– А про мельницу Бигелоу ты забыл? – сказал третий.
– Тоже фабрику нашел. Он про настоящую фабрику спрашивает.
– Чтобы с фабричным гудком, – сказал я. – Тут часового гудка ниоткуда что-то не слыхать.
– А-а, – сказал второй. – Ну, там на унитарианской церкви[33]есть часы. Узнать время можно по ним. А на цепке у вас не часы разве?
– Я их утром разбил.
Показал им часы Осмотрели, посерьезнев.
– А идут все-таки, – сказал второй – Сколько такие часы стоят?
– Они дареные, – сказал я – Отец мне дал их, когда я кончил школу.
– Вы не из Канады? – спросил третий. Рыжеволосый.
– Из Канады?
– Нет, у канадцев выговор не такой, – сказал второй. – Я слышал, как говорят канадцы. А у него – как у артистов, которые неграми переряжаются.[34]
– А ты не боишься, – спросил третий, – что он тебя двинет за это?
– За что?
– Ты сказал, что он как негры говорит.
– Да ну тебя, – сказал второй. – Вон за тем холмом вам станет видно колокольню.
Я поблагодарил их.
– Желаю вам наловить много рыбы. Только эту старую форелину не троньте. Она заслужила, чтобы ее оставили в покое.
– Да ее все равно не поймаешь, – сказал первый.
Смотрят в воду с моста, и три удочки на солнце, как три косые нити желтого огня. Иду и снова втаптываю свою тень в пятнистую тень деревьев. Дорога повернула, подымаясь от реки. Взошла на холм, извилисто спустилась, маня глаз и мысль за собой, под зелено застывший кров; там над деревьями квадрат башни и круглое око часов, но еще в удаленье достаточном. Сел у обочины. Трава по щиколотку, несметнолистая. Тени на дороге застыли, как по трафарету впечатанные, вчерченные косыми грифелями солнца. Но это поезд всего-навсего, и вскоре протяжный гудок заглох за деревьями, и стало мои часы слышно и гаснущий стук колес, как будто поезд шел где-то совсем в другом месяце и сквозь иное лето, мчался под реющей чайкой. И все на свете мчится. Кроме Джеральда. Он тоже как бы реет – одиноко и торжественно гребет сквозь полдень, выгребает из полдня по длинным и ярким лучам, точно в апофеозе возносясь в дремотную бескрайность, где только он и чайка: она неистово-недвижная, он же в четких гребках и возвратах, мерностью сродных с покоем, и на блеске солнца-тени их обоих, а внизу – весь мир карликово. Кэдди не за этого прохвоста не за этого Кэдди.
С косогора спускаются их голоса и три удочки – пойманными нитями бегучего огня. Они смотрят, проходя, не замедляя шага.
– Что-то не вижу форелины, – окликнул я их.
– А мы и не пробовали, – сказал первый. – Ее все равно не поймаешь.
– Вон там часы, – сказал второй, указывая на башню. – Чуть ближе подойдете – станет видно стрелки. Да-да, – сказал я. – Хорошо. – Я встал. – Вы в город?
Мы к водовороту, за голавлями, – сказал первый.
У водоворота клева нет, – сказал второй.