Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он тихо засмеялся. А я спросил:
— Как вы определяете гностицизм?
В ответ он лишь с сомнением покачал головой.
Приезд Феодоры всё изменил. Она была медицинской сестрой в александрийском греческом госпитале до того, как ее перевели в Каир. Не сказав никому ни слова, принц пригласил ее ухаживать за мной. Однажды утром она просто открыла дверь и встала на пороге, снимая шаль и искоса поглядывая на меня желтыми, как у козы, глазами, словно прислушиваясь к невидимому источнику пульсации. Потом она уверенно произнесла «доброе утро» — по-французски и по-гречески, с очевидным плебейским произношением на обоих языках. После этого закатала рукава и стала медленно, но неуклонно, приближаться ко мне, словно боксер, намеревающийся нанести удар противнику. И тут пришел Кейд. Она внимательно посмотрела на него желтым взглядом и указала ему на дверь со словами:
— Moi massage le Monsieur. Sortez.[66]
Слуга, ни разу не обернувшись, выскользнул из комнаты.
— Ego eimai Theodora, — проговорила она по-гречески, стуча себя в грудь длинными умелыми пальцами. — Je sui votre infirmiére Theodora.[67]
С этими словами она принялась массировать мои лодыжки и пальцы, которые словно целый век пролежали под землей. Она крутила меня по-всякому со сладострастным видом маленькой девочки, играющей с куклой; и, наконец, когда она добралась до груди, вот тогда-то начались настоящие игры, я почувствовал, что жизнь возвращается ко мне и легкие наполняются кислородом. Сосудистая система под ее руками начала вполне сносно выполнять свою задачу.
— Et comment ça va?[68]— спросила она наконец, берясь своими сильными пальцами за мой дрогнувший тюльпанчик и разминая его, словно собираясь испечь в духовке. — Они не проверяли, как он работает?
Она была в ярости и одновременно довольна результатом, потому что бравый тюльпан достиг уже размеров Монгольфье[69]и не желал на этом успокаиваться.
— Assez![70]— вскричал я, но голос отказал мне, так как ощущение было потрясающее. Наклонившись надо мной, она довела меня до такого бурного оргазма, что, я думал, швы разойдутся. Никогда мне не приходилось испытывать такого изумительно долгого оргазма — как волны Нила, он всколыхнул всю мою нервную систему. Этим смелым «массажем» женщина вернула меня к жизни, и теперь я знал, что пойду на поправку. Ощущение было настолько острым, что я заплакал, а она нежно слизнула слезы с моих щек и утерла носовым платком глаза.
— Enfin! — торжествующе воскликнула она. — C'est ça. Tout va bien.[71]— А потом добавила по-гречески: — Sikoni monos tou.
Позднее я выяснил, что это значит: «Стоит что надо». Так оно и было. Каждый день она испытывала его, а я оживал все больше от такой восхитительной тренировки.
Когда я поднабрался сил, она села на меня, широко расставив длинные изящные ноги и повторила чудо, правда еще медленнее, на сей раз деля со мной удовольствие. Это было изнасилование, детская мечта о том, как тебя свяжет и изнасилует кто-то с запахом твоей матери и глазами козы. Высокая длинноногая Феодора была, так же как ее великая тезка,[72]настоящим сокровищем. Благодаря ей, я восстал из мертвых.
Немецкое наступление развивалось с такой быстротой, что члены Германского генерального штаба едва переводили дух от восторга. Как будто все, к чему они прикасались, тотчас превращалось в золото — им требовалось немало усилий, чтобы не отстать от армии. Их не оставляло ощущение неожиданности, а так как победы доставались легко, недорогой ценой, то жизнь стала казаться большим приключением. Списки убитых и пропавших без вести были потрясающе невелики, и с трудом верилось, что за несколько месяцев удалось разбить все сильные армии. Они остались одни на поле битвы — на том поле, которое теперь будет простираться без всяких препон и усилий, разве что маячил вдалеке Кавказ как предел германских амбиций. Сомнения рассеялись как дым. Все были без ума от Вождя, превращавшего, как им теперь казалось, зло в добро, покорявшего вечных врагов Рейха. Ощущение собственной непобедимости пьянило. Их пораженному взору, словно на огромном экране, открывалось будущее Германии. История перевернулась с ног на голову, и за одну ночь возникла новая Германская империя.
Фон Эсслин никогда еще не был так уверен в справедливости своих чувств. Чуть ли не со слезами, которым он неожиданно для себя позволил заполнить свою душу, он стоял на залитых солнцем Елисейских полях, не отрывая взгляда от Вождя, который рассекал надвое замершую в молчании толпу в своем триумфальном автомобиле, и лицо его было бледным и отрешенным. Неудивительно, что после организации таких маневров, после сведения и разведения грандиозных армий во имя достижения цели он выглядит таким бледным. Гигантский мозг этого тщедушного человека отправил фон Эсслина, как мстительная катапульта, сначала в Варшаву, а потом последовала резкая смена направления, через Арденны во Францию, которая этого не ждала и потому не оказала ни малейшего сопротивления. Французский генеральный штаб был в растерянности. В стране царил хаос. Танки фон Эсслина действовали с уникальным умением и напором — с такой неожиданной быстротой, что у них закончилась солярка и они потеряли связь с командованием; пришлось им, как обыкновенным гангстерам, грабить частные бензозаправки. Вот уж повеселились. На каждой остановке он слышал смех своих «юных львов», когда те вылезали из машин. Иногда от избытка чувств они разражались хохотом и игриво тузили друг друга. Сопротивление? Изредка случались легкие перестрелки, вот и всё. Несколько franc-tireurs[73]были расстреляны у стен деревенских mairies.[74]В любви и на войне позволено всё! В инструкциях германским войскам было сказано: не церемониться с теми, кто встанет у них на пути или замешкается с признанием их превосходства. Испуганное население городов и деревень, в которые они входили, было не в состоянии противостоять смертоносному наступательному порыву нацистов. Оно молча погружалось в серые волны из людей и машин. Боже, до чего же красивым был быстрый пробег бронетанковой дивизии по деревенским дорогам — не хуже старта на автомобильных соревнованиях, например, в Ле-Мане![75]Они поднимали клубы пыли, сотрясали землю с грохотом, гортанным эхом отзывавшимся в небесах. Позади оставались вереницы, группы, колонны подавленных и дезориентированных пленных, которые брели без цели кто куда. Им не на кого было положиться в мире, где их подвели и боевой дух, и коммуникации. Со всех сторон их окружали германские войска, которые могли появиться откуда угодно. Тяжелые бои все-таки имели место далеко на Западе, но и там катастрофа была неминуема; поражение было предопределено. Отличная ясная погода превратила поход на Париж в воскресную прогулку, и фон Эсслин чувствовал, как бронзовеет на солнце его лицо. Он сидел на заднем сидении автомобиля с открытым верхом. Наверно, это было глупо, но что было, то было — от победы можно опьянеть не меньше, чем от вина. Немного стреляли с воздуха, однако немецкие солдаты, впавшие в эйфорию, чуть ли не радовались обстрелу, как весеннему дождику; выстрелы прибивали к земле посевы и срезали ветки с деревьев. Неожиданно фон Эсслин поймал себя на том, что вполголоса напевает мелодию из «Дона Джованни»,[76]читая зашифрованный приказ, предписывавший ему окружить Бельмот. В том районе было отмечено сопротивление противника, и танкам фон Эсслина в самом деле пришлось пару раз пересечь следы тяжелой артиллерии, двигавшейся в том же направлении. Однако они не нашли ни одного заграждения на дороге, на их пути не оказалось ни одной засады, да и в небе было спокойно. Расположившись под дубом, они с жадностью накинулись на еду, одновременно ведя прием радиосообщений. Вся тяжелая работа досталась правому флангу.