Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Россия в историософии ЛЦК (возвращаясь к прерванной теме) противостоит Западу не только как косная статика — умной динамике, но и как женщина — мужчине (Зелинский явно находился под впечатлением не упомянутого им бердяевского эссе «О „вечно бабьем“ в русской душе»). Женской земляной России нужен действенный мужской конструктивизм. Россия, как и всякая женщина, связана со стихией вязкого, податливого и обволакивающего, наподобие того как в манихейской книге Отто Вейнингера женственным и нетвердым представало еврейство. Но Россия и вообще связана со стихией, стихией как таковой. И женственное, а не мужественное ее крестьянство — в первую очередь. Потому его нужно преодолеть[20].
Тема разноликой стихии, которая противостоит то ли государству с его береговым гранитом и планиметрической мозговой игрой, то ли цивилизации в целом, — это вечная тема новой русской литературы, продолженная в 20-е годы и быстро ставшая едва ли не пародийной: кожаные куртки, железный поток, машины и волки и т. д.[21]Стихия, как правило, укрощалась, хотя были и впечатляющие исключения вроде «Епифанских шлюзов» А. Платонова и написанной в начале 30-х годов «Восковой персоны» Ю. Тынянова. Если, согласно Иванову-Разумнику, Петр свою вторую ипостась обретает в Евгении[22], то и Бертран Перри в «Епифанских шлюзах» являет собой ироническое повторение Петра. К смерти он приговорен Петром, и это знаменует своеобразное Петрово самоубийство, крушение Петрова дела: сковать железом государственности мутную российскую жизнь, насильнически ею овладеть, как женщиной. В результате насилие учиняется не над женщиной-Россией, а над мужчиной Перри, причем мужское начало здесь эквивалентно началу организующему. Стихия, в своем крайнем проявлении идентичная маниакальной организующей государственности, совместно с ней насилует Перри, отдав его на расправу палачу-гомосексуалисту, то есть убивает Перри уже как женщину. В «Восковой персоне», тоже написанной на условном и аллюзивном материале Петровской эпохи, показано странное корреспондирование отламывающихся кусков государственной структуры, еще недавно цельной, с омывающей ее со всех сторон злобной анархией. Заспиртованная, как в кунсткамере, власть перетекает куда-то в сторону, туда, где не видно настоящей телеологии, которая волею судеб становится достоянием тех, кто в перспективе должен со всякой телеологией покончить.
Советский конструктивизм (ЛЦК) отдал немало сил борьбе со стихийностью, добиваясь и здесь максимально возможной концентрации и программного идеологического напора, иногда граничившего с пародией. Коронные художественные произведения ЛЦК на эту тему, — конечно же, тексты Сельвинского: «Улялаевщина», в которой изображен разбойный субстрат революции, и «Командарм-2», где центр конфликта «гениальности, которая ошибается, и посредственности, которая права»[23], осложненного к тому же соображениями морального свойства, перемещается в стан победителей. Традиционная Россия в «Улялаевщине» иногда равнозначна изнеженной петербургской даме Тате, каковую по причинам, оскорбительным для его мужского самолюбия, не может изнасиловать вожак крестьянской анархии. Но Тата не нужна и влюбленному в нее раньше большевику Гаю, как не нужна большевикам старая Россия, а нужна своя, переделанная. Если стихия материализована в самом Улялаеве, то конструктивистский разум революции не персонифицирован, но развертывается наподобие гегелевской объективной идеи, ибо он предначертан[24]. Иногда революция делает нечто обратное тому, что записано на ее скрижалях: это значит, что так ей велит история. «Революция воевала, хотя она против войны. Революция утверждала продразверстку и сменила ее денежным налогом, хотя она против денег. Революция, наконец, стала торговать, хотя она против торговли» (Зелинский). Эта объективная логика умнее действительности, умнее самой революции. Характерно, что Улялаева не столько разбивают красные, сколько он сам исчерпывает свои внутренние силы, теряя, подобно магическому царю, как сексуальную мощь, так и харизму крестьянского вождя. Харизму человека, который повелевает стихией не для того, чтобы ее организовать, но для того, чтобы сделать этот мир еще более хаотичным.
Революция вытравляет в себе доктринальность, которая есть лишь оборотная сторона стихийности. Власть на первоначальном, всецело прожектерском и карательном своем этапе оказывается нецелесообразной, никого и ничто не организующей. Эта власть, повторим вослед Зелинскому, так же как и анархия, черпает из неконструктивных источников, в которых нет разума. Но сила революции в том, что вектор ее есть вектор истории, и революция — вся в слезах и мучениях своих не желающих компромисса адептов — изменяет себя, не изменяя себе. Активистская стихийность идентична обломовщине, потому что означает деятельность, не освещенную культурой, проистекающую из двойного и ущербного корня русской жизни, корня крестьянского и барского. Предстоит, таким образом, последний поход на «обломовский табор», как сказал Сельвинский в «Пушторге».