Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для нашего безвестного историка именно в те смутные времена крестовых походов на свет появился первый проект европейско-средиземноморского объединения, которым нас сегодня допекают с помощью стольких ловушек и промахов, — ну да ладно! Только тогда это было осенено крестом. Дабы вместе делить все горести и радости, крестовые походы попытались объединить непримиримые и враждебные друг другу интересы, объявив им просто-напросто бой, унизив их, растоптав, приговорив к страшной смерти, и не во имя Демократии, как это делается сегодня, а во имя Воскресшего Сына Божьего, но проект тот рухнул сам по себе, и трупы крестоносцев усеяли европейские дороги и подступы ко Гробу Господню, ознаменовав собой провал затеянного некой сильной волей.
Не удовольствовавшись диссертацией, ученый, ныне непонятно куда сгинувший, не на шутку увлекся темой — с этого-то момента его записи стали представлять для меня интерес.
Крест-Джонс до небес возносил одну византийскую принцессу, ставшую поневоле историком крестовых походов. Родилась она в 1083 году, после 1148 года следы ее теряются. Она — эрудит, взросший на трудах Платона и Аристотеля, дочь императора Алексея I Комнина, влюбленная в своего отца, неутешная вдова цезаря Никифора Вриенния, первая в мире женщина-интеллектуалка, описавшая все, что ей довелось видеть и слышать. Более восьми веков спустя после своей смерти Анна Комнина становится героиней помыслов беглого профессора. Он восторгается ею, ибо, несмотря на пристрастность, она самым детальным образом описывает не только суровые битвы, замысловатые дворцовые интриги, поставленные на кон интересы, столкновение различных способов мышления и судеб, целый узел хитросплетений — причем так, как это сделал бы военный стратег, обладающий даром психологического проникновения в суть предмета, — но также, и, может быть, прежде всего, собственную византийскую душу. Историк Крест-Джонс восторгается, человек Себастьян подпадает под действие чар другого человека. Проза становится лирической, превращаясь в настоящий панегирик влюбленного. Неужто профессор и впрямь умер, как предчувствует импульсивная в своих проявлениях Эрмина? Не от руки ли все того же серийного убийцы? Что за нелепая мысль! Вдруг по мере чтения заметок одна идея овладевает мною: а не был ли он связан с сектой «Новый Пантеон»? Мне это неизвестно, но, может, Рильски что-то знает?
Я перечитываю те фрагменты из «Алексиады», которые Крест-Джонс выбрал для того, чтобы иметь их под рукой: неплохо, дядюшка-то был не промах. У меня появляются вопросы: а смогли бы мы повторить сделанное Анной, переписать ее песнь о деяниях теперь, тысячелетие спустя? Способны ли мы на это с нашими умами и телами, которые якобы так обновились? Осилили бы мы труд проследить за броуновским движением мужчин и женщин до того, как они образовали пусть и относительные, но все же национальные государства с прочными границами, хотя и конфликтующие друг с другом, несмотря на договора и законы? А испытала бы удивление принцесса Анна Комнина, проснись она в нашу эпоху и узнав, как религии, идеологии, технический прогресс посалили под замок мигрантов: сначала в эпоху Возрождения, Просвещения, а потом капитализма, коммунизма, нового мирового порядка? Стало бы ей понятно то, что наша вера в Stock-Exchange[53]— это уже не грубая реальность крестовых походов, поднимающаяся, как муть со дна, а страхи человечества, кочующего в поисках не Гроба Господня, а некой общности? «А есть ли разница?» — задала бы мне тогда Порфироносица вопрос, который у меня у самой вертится на языке.
Стенания этой ученой принцессы, такой непростой и зрелой, меня завораживают. Право слово, безотносительно к причудливым изысканиям профессора, до глубины души трогает его влюбленное отношение к ней, воображаемой, но такой реальной! Это наводит на мысль, что, вероятно, права была моя мать, когда говорила мне перед моим вылетом в Санта-Барбару: «И снова ты ошиблась, дочь, в выборе профессии. Найдешь ли ты когда-нибудь то, что тебе подходит?» А может, мне подошло бы быть детективом в Византии за неимением возможности перевоплотиться в Анну Комнину?
— У каждого из нас своя Византия, а та Византия осталась лишь в воображении. — HP, или Норди, после целого дня, проведенного в поисках преступников, сделался таким наставительным.
Я наливаю себе джину. Мне нравится само название напитка из фиалки и хинина и его горечь и цвет.
— Норди, выпьешь джина?
— С удовольствием.
Я наливаю и ему и умолкаю.
Моя Византия окрашена в цвет времени, так что без толку искать ее на картах. Нынешние мизантропы, с помощью туристических поездок избавляющиеся от депрессии, думают, что ее можно встретить в Греции или Турции, оттуда поднимаются даже до Балкан, но они не любят ее, они бегут от нее. «Прочь от Византии!» — еще недавно заявлял мне мой друг Иосиф Бродский. Ошибка! Можно ли бежать от времени? Сегодня Византин нет нигде. Хотя, возможно, она там, где подрагивающая шкура Босфора охряно-зеленого цвета, источающая приятный запах водорослей и вина, с примесью серного духа, идущего от Черного моря на подступах к Несебыру, когда солнце удаляется на покой заодно с женщинами, не сводящими агатовых глаз с детишек, весело щебечущих по-английски, чему несказанно дивятся туристы. Одни лишь мимолетные богоявления, подобные тому, что я только что описала, дают представление о будущем предшествующем времени, которое всегда было, есть и будет временем Византии. Брожение, интриги, волнения, сетования, раскаяния, предощущения — все это есть, но вот определенного местоположения нет. «Наш спецкор» везде побывала, все исследовала и со всей ответственностью заявляет вам: географической Византии не существует!
Я знакома с одним русским поэтом, который решил, что находится в Византии, когда ему чистили в Константинополе башмаки. Константинополь и впрямь кишит всякого рода чистильщиками, вооруженными блестящими баночками и щеточками. Нищета всемирного толка, имя тебе чистильщик обуви в Стамбуле. Так вот этот поэт любил хаживать на базар, расположенный в знаменитых катакомбах. Чего там только нет: бронзовые предметы, браслеты, распятия, ятаганы, самовары, иконы, ковры. Обратите внимание, ковер в глазах туриста — отличительный знак Византии. Вот ведь как! И сколько же в этом слепоты, близорукости, отсутствия метафизического взгляда, чувства Истории! Поэт принял этот лабиринт со сводами над головой за православный храм, разукрашенный, как цитата из Пророка. Это в порядке вещей, русские ищут зло вовне (в Чечне, например), а что уж может быть более внешним для этих жителей занесенных снегом меланхолических просторов, чем моя Византия, за которую они принимают роковую Аравию?
— Себастьян цитирует одного немецкого философа, знавшего толк в греческих чудесах. Так вот этот философ считал, что они дошли до наших дней в целости и сохранности и наблюдать их можно у крестьян в местечке Кайзариани, в небольшом православном храме, низкие своды которого так никогда и не познали юрисдикцию Римской Церкви и ее теологию. — Норди листает тетради Себастьяна, которые я теперь тоже читаю, и при этом поучает меня. Это отвлекает от нераскрытых преступлений.
Ясное дело, философы, а немецкие особенно, всяким там законам предпочитают романтическое народное начало, это у них от неизбывной зависти к грекам и так или иначе проявляется, пусть даже они и творят и мыслят в русле латинской теологической традиции. (Так я думаю, но помалкиваю.)